Разве это не издевательство? В сущности, Толстой не делает никакой разницы между Прасковьей Федоровной, самой обыкновенной женщиной, верной супругой Ивана Ильича, и отравительницей Анисьей, которая, только что покончив с мужем, причитает над ним: "О-ох! О-о-о, и на кого-о-о и оставил и о-о-о и на ко-о-го-о-о поки-и-нул о-о-о... вдовой горемычной... век вековать, закрыл ясны очи..." А окружающие? Лучшие друзья Ивана Ильича?.. В знаменитой сцене смерти Эммы Бовари прославленный мизантроп Флобер изображает картину искренней печали окружающих -- ближних и дальних. Шарль, Омэ, Руо, Бурнисьен -- жалкие люди. Они не блещут достоинствами, они часто нелепы, они почти всегда смешны. Но над открытым гробом человека эти люди не играют комедии; они огорчены и подняты духом... А ведь Флобер не скрывал своей коренной антипатии к человеку; если б знаменитый писатель se piquait de conséquence, он бы маркизу Позе не поверил пяти франков на слово. Кто же религиозен в смысле Шатобриана: мизантроп "Madame Bovary" или христианин "Смерти Ивана Ильича"?

Толстой-догматик учил нас, что "дверь отворяется внутрь". Толстой-художник показал нам, что делается "внутри". Но, погуляв по лабиринту души человеческой с таким Вергилием, как автор "Крейцеровой сонаты", всякий попросится наружу, "nel chiaro mondo". Можно сказать, впрочем, что в этом все дело: Толстой верил в совершенствование и к нему призывал людей. Допустим, что верил. Но моральное совершенство не есть нечто данное объективно. Вне конкретных форм оно лишено всякого смысла, а насчет конкретных форм людям очень трудно сойтись. Там, где один видит большую высоту нравственного подъема, другой может не найти ничего хорошего, а третий, пожалуй, отыщет "такое, что плевать нужно", как выражается Янкель в "Тарасе Бульбе" Гоголя. Великий знаток жизни Шекспир изобразил Брута чистым совершенством всех человеческих добродетелей. Другой знаток жизни Данте отвел тому же Бруту теплое место в самом последнем отделении последнего адского круга, дальше Каина и рядом с Иудой. Беспристрастная история нашла золотую, но прозаическую средину. Она сделала из Брута впечатлительного и тщеславного республиканца, который в свободное от подвигов время отдавал деньги в рост...

"То, что справедливо и несправедливо, не дано судить людям, -- говорит Пьеру князь Андрей. -- Люди вечно заблуждались и будут заблуждаться, и пи в чем больше, как в том, что они считают справедливым и несправедливым". Толстой в последние годы своей жизни, конечно, не согласился бы со взглядами князя Андрея. Однако, он не любил сталкиваться с конкретными формами зла на нашей грешной земле, ограничиваясь в таких случаях директивой общего характера; в небольшом диалоге "Детская мудрость", помещенном в посмертном издании сочинений Толстого, маленький мальчик Миша пишет на клочке бумаги следующее изречение: "Нада бут добрум". Фраза эта в издании гр. А.Л.Толстой напечатана огромными буквами. Я не знаю, есть ли соответствующие указания в рукописи Льва Николаевича, но, конечно, аршинный шрифт здесь вполне уместен: слова Миши толстовцы по справедливости должны написать на своем символе веры (не говорю "программе" или "знамени", так как первое слово для толстовцев отдает политикой, а второе -- милитаризмом). Постепенно вычеркивая все графы в текущем счете, который ведет с миром каждый большой человек, Лев Николаевич остался в конце концов при достатке мальчика Миши: нада бут добрум. Я знаю, что толстовцы немного гордятся этой лаконичностью своего учения; они и в двадцатом веке верят, как Гиллель, что всю мудрость мира можно передать, стоя на одной ноге. Но хорош был бы Толстой, если б после него осталась одна Мишина формула! К тому же мало сказать "нада бут добрум". В известных условиях эта пропись хуже, чем "нада быть злым"; ведь Мише еще Паскаль ответил: "Qui veut faire l'ange fait la bête".

VIII.

Говоря о Л.Н.Толстом, трудно обойти молчанием его последователей, ведь иные толстовцы представляют собой живой опыт над доктриной великого писателя.

Один из современных французских драматургов как-то заметил: "La franchise est un revolver qu'on n'a pas le droit de décharger sur les passants". Это не только очень остроумно, но и очень верно.

Толстой как-то спросил своего последователя, писателя Наживина:

"-- Вы что теперь делаете?

-- Работаю на своем хуторе, пишу...

-- Что?