– Может быть, для вас немного, – обиженно возразил Пемброк, – а для меня очень много. Еще хорошо, что у меня сердце, как у молодого человека! Мне сам Мак-Киннон сказал, что в жизни не видел такого сердца… И подумать, что Сильвия сидит в Сильвиа Хауз и не знает, что у меня 37,8!

– Какая Сильвия?

– Моя жена, – еще более обиженно объяснил Альфред Исаевич. – Конечно, если это не пройдет, я пошлю ей телеграмму, чтобы она приехала. Но она от испуга с ума сойдет! Она и то не хотела отпускать меня одного в Европу.

– Во вторник так во вторник. Альфред Исаевич, значит и Надя может приехать?

– Она может приехать только как ваша невеста. Если б я даже дал ей маленькую роль, то это еще не резон, чтобы она участвовала в заседании, артисты, играющие незначительные роли, на заседание не приглашаются. Из артистов вообще будет только… – Пемброк с почтением в голосе назвал знаменитую артистку, которой он за участие в фильме платил восемь миллионов франков. – Больше никого. Приглашены к Делавару вы, она, Луи и этот новый фактотум Делавара Норфольк… Хорошо, пусть Надя приедет, но только как ваша невеста. И, пожалуйста, не говорите в студии, что Надя будет, а то они меня съедят. А когда артисты злы, то все идет к собакам… Так во вторник. Извините меня, мне очень трудно говорить. Кланяйтесь Наде. Конечно, если, не дай Бог, я не поправлюсь, то я вам дам знать.

Альфред Исаевич поправился, телеграмма в Сильвиа Хауз послана не была, а для верности всем приглашенным были отправлены пневматические письма, подтверждавшие, что заседание состоится в пять часов у Делавара и что после заседания будет обед в ресторане Лаперуза.

Надя очень волновалась. Все спрашивала Виктора Николаевича, как надо одеться, как будет одета знаменитая артистка, наверное ли и ее приглашают на обед. Она должна была приехать к Делавару одна: Яценко, как всегда, проводил день в студии. Немного волновался и он сам.

Его пьесу уже читали почти все участники заседания. Альфред Исаевич сказал, что, быть может, на заседании еще раз очень кратко все изложит. – «Рассказывать надо тоже кинематографически, вы едва ли могли бы рассказать так, как нужно специалистам», – объяснил он Яценко. На самом деле Пемброк опасался, что автор будет рассказывать содержание своего произведения два часа.

Из студии Яценко выехал на заседание в автомобиле с режиссером. Они уже были довольно хорошо знакомы. Виктор Николаевич оценил познания мосье Луи, его трудолюбие и любовь к делу. Все больше убеждался в том, что в кинематографической среде, о которой он слышал и читал столько дурного и смешного, было очень много прекрасных, честных и даже даровитых людей.

Мосье Луи был образованный человек, знавший на память тысячи стихов, и классических, и новых. Он писал и сам малопонятные стихи, их изредка печатали в передовых изданиях. В молодости мосье Луи был артистом, но успеха не имел. У него была очень короткая шея, голова казалась приставленной к плечам, и это затруднило его актерскую карьеру. Как многие не очень даровитые артисты, он стал режиссером. Тут особенность его наружности, напротив, была благоприятной, – создавала впечатление силы, которой он на самом деле не обладал. Из театра он перешел в кинематограф, так как в театре ему платили до смешного мало. Мосье Луи был бескорыстным человеком. Он рассказывал Яценко, что его предок по матери, Дюкро, был в восемнадцатом веке учителем в России, затем, вернувшись на родину, стал якобинцем и нажил большое состояние поставками в пору империи. «Это наше богатство продержалось несколько поколений, затем, как водится, растаяло, и я унаследовал от его создателя только безотчетную любовь ко всему передовому», – сказал он. «Если вообще существуют подлинные идеалисты, то он, конечно, к ним принадлежит. Он любит только искусство и не мог бы жить без сцены или студии», – думал Яценко. Но он все не мог понять, знает ли толк в искусстве мосье Луи. С одной стороны, то, что нравилось режиссеру, нравилось самым известным писателям Франции. С другой же стороны, именно это и было несколько подозрительно. В искусстве мосье Луи ненавидел или презирал все, что в передовом кругу было принято ненавидеть или презирать. Многим он, как казалось Виктору Николаевичу, восхищался чуть преувеличенно: «Так люди с чрезмерным жаром восхищаются, например, красотами Сиены или произведениями Жироду, хотя действительно в Сиене многое прекрасно, а Жироду был талантливый и особенно изобретательный человек. И признает Луи либо самое последнее слово, либо то, что было написано двести-триста лет тому назад. Поставить пьесу начала двадцатого века ему верно показалось бы столь же диким, как приобрести для справок словарь, вышедший пятьдесят лет тому назад. Но может быть, я так думаю потому, что он о „Рыцарях Свободы“ говорит довольно холодно, особенно за вином.» Мосье Луи пил редко и не очень много, а когда выпивал, то угрюмо говорил, что еще, быть может, скажет слово, настоящее слово.