Паня поднимала фартук к лицу и фыркала.

— Да уж какой ты, эдакий, все смеешься! И под общий хохот повторяла:

— Конечно же, скопские мы.

Он любил давать клички людям. Были у него свои шутливые любимые прозвища.

Если он был в особенно хорошем настроении, то разговор с нами он пересыпал обращением: «Епифаны-Митрофаны».

— Ну как, Епифаны? Что слышно? — спрашивал он. Добродушно вышучивая кого-нибудь из нас или журя за неточное выполненное поручение, за какую-нибудь оплошность, он повторял: «Эх, Митрофаны вы, Митрофаны!»

Было у него еще словечко: «Тишка». Он рассказывал, что дал такую кличку собаке, которую приручил в ссылке. Любил вспоминать об этом псе.

— Был он моим собеседником, — говорил Сталин. — Сидишь зимними вечерами, — если есть керосин в лампе, — пишешь или читаешь, а Тишка прибежит с мороза, уляжется, жмется к ногам, урчит, точно разговаривает. Нагнешься, потреплешь его за уши, спросишь: «Что, Тишка, замерз, набегался? Ну грейся, грейся!»

Рассказывал он, как в длинные полярные вечера посещали его приятели-остяки.

— Один приходил чаще других. Усядется на корточки, глядит не мигая на мою лампу-молнию. Точно притягивал его этот свет. Не проронив ни слова, он мог просидеть на полу весь вечер. Время от времени я давал ему пососать мою трубку. Это было для него большой радостью. Мы вместе ужинали мороженой рыбой. Я тут же строгал ее. Голову и хвост получал Тишка.