Филипп добрыми, внимательными глазами наблюдал за высокой фигурой царя в голубой, расшитой золотом одежде, с разрезами, унизанными жемчугом, с большим наперстным крестом поверх барм на золотой цепи, и видел, что борода царя значительно поредела с прошлого года, глаза ввалились, скулы выдались и лицо приняло нездоровый землистый оттенок. Он увидел складку страдания вокруг резко очерченного рта, вспомнил, что поставил себе задачу воспитывать мятежную душу царя, и еще ласковее, еще задушевнее сказал:
-- Государь царь, пришел я жаловаться тебе и просить слезно: не погуби невинных, не оставь сирых, обездоленных, не дайся в руки врагу рода человеческого.
Царь нахмурился. Очи его блеснули из-под дуг бровей жестоко и сурово.
-- А ведомо тебе, отче, -- сказал он, -- что так говорил когда-то Сильвестр-поп, а после Герман, что поставлен был мною на малое время? Сильвестр влачит свои дни в Соловках; речи Германа стали тоже мне неугодны, и я сместил его.
Ни один мускул не дрогнул в лице Филиппа.
-- Ведомо, государь державный; с Сильвестром мы и молились и плакали о тебе.
-- У попа Сильвестра слезы, должно, недороги, отче. О ком просить хочешь?
-- О боярине Иване Петровиче Федорове и о других несчастных, кои попали по наущению дьявола в твои темницы.
Рука царя задрожала; он стукнул посохом в пол.
-- О нем не проси! Об изменнике! Не быть тому, отче, слышишь?