Жертв покрупнее приищет
Остервенившийся волк...
И люди, не боявшиеся штыков Наполеона, не бегавшие от турецких ятаганов, теряли головы от перспективы смотров "остервенившимися волками", бежали от начальства куда глаза глядят, рискуя "зеленою улицею", вешались в петле, уродовали себя...
Пальцы рубят, зубы рвут --
В службу царскую нейдут.
В рассказанном случае о столкновении Винценгероде с офицером, даже такой мягкий и гуманный человек, каким рисует Винценгероде Волконский, находил возможным оправдываться, что треснул офицера по зубам, приняв его за рядового: бить по зубам солдата даже для столь порядочного и симпатичного человека, притом иностранца по рождению и воспитанию, кажется делом самым обыкновенным, извинительным. Русский адъютант -- Волконский -- оказался в данной истории много выше душою своего немца генерала. Когда Винценгероде извинился: "Да ведь я думал -- это простой рядовой",-- Волконский возразил ему: "Да и в таком случае было бы ваше действие предосудительно". Прекрасные слова 1814 года, увы, к сожалению, еще не всеми офицерами усвоенные даже и к XX веку.
А между тем у этого голодающего, забиваемого изо дня в день кулаком и палкою, безгласного, серого стада людского приходилось учиться и храбрости, и самоотвержению, и бескорыстию. Почти без исключения факты, приводимые Волконским из быта солдатского, полны доброго, хорошего света -- рассказчик умиленно и убежденно свидетельствует, что команда была бесконечно лучше своих тогдашних командиров. После Батинского сражения, где русскими взят был турецкий лагерь,-- "не помню, какого полка пехотного, рядовой забрался в одну палатку (вероятно, где помещался войсковой казначей) и сделался хозяином груды мешков с золотою и серебряною монетой. Вместо того чтоб воспользоваться одному этой несметной для него поживой, он вот как хозяйничал оною. Он поднял полы палатки и призывал всех проходящих вразброд по лагерю солдат и наделял горстями монет каждого, не помня о черном дне, ожидающем русского солдата при отставке, когда часто он нуждается и в насущном хлебе,-- и так щедро наделял каждого, что проходивший мимо него ротный командир остановил его расточительность и едва спас в пользу счастливца несколько мешков. Я сказал: в пользу этого солдата, но сохранена ли ему остальная его добыча -- за это не ручаюсь. Этому происшествию я сам был свидетель". Вот вам и Ланжероново "граби и блуди!". И это в то время, как -- при счете сданного турками оружия --даже генералы клянчили у приемщика, Волконского, дорогие сабли и т.п. ценности. Удивительно ли, что "имеющие душу" молодые офицеры, свидетели таких деяний, проникались презрением к своему брату, эполетоносцу с капральскою душою, и выучивались ценить "святую серую скотинку", которая под их командою покорно и бессознательно рушила армии, брала крепости и -- вскоре отразила дванадесять язык? В 1816 году масоны явились выразителями этих новых военно-демократических тяготений, дав торжественный обед гвардейским фельдфебелям и унтер-офицерам, причем эти люди изумили общество, их угощавшее, порядочностью своего поведения, чувством собственного достоинства в речах и манерах. Бесспорно, многих офицеров, вроде того же Сергея Волконского, должна была жестоко угнетать мысль о незаслуженной исторической несправедливости, которой жертвою на глазах их вновь сделалась темная народная масса. Знамениты солдатские слова о войне 1812 года: "Ну, слава Богу, вся Россия в поход пошла".
И действительно, Отечественная война была походом "всей России". Всенародный патриотический подъем дружным восстанием спас русское государство от гибели, от политического порабощения, но -- чем же теперь благодарило своих спасителей государство? Что эти спасители для себя-то спасли? Решительно никаких прав и выгод. Мужик повоевал, удивил своею доблестью всю Европу, отвоевал и теперь возвращался в ту же помещичью крепость, что тяготела над ним до войны. Вышло, что, спасая Россию и Европу, он для себя самого спас только ненавистное крепостное право, что подвигами своими он только закабалил себя еще на пятьдесят лет вперед. Чудовищность такого противоестественного результата выступила вперед тем ярче и рельефнее, что ведь всем было известно: Наполеон-то, уничтоженный этими мужиками, нес им свободу от крепостной зависимости. И вот -- теперь спасенное государство было бессильно и безвольно сделать в благодарность своему крестьянину то, что сулил ему "антихрист", "враг рода человческого", мужицкою силою раздавленный враг. Напротив: мы знаем, что -- словно в отпор новым аболиционистским веяниям -- крепостное право даже как бы ожесточилось и огрубело в это время. Двадцатые годы минувшего столетия полны ужасами помещичьего произвола. Это время Каменских, Измайловых и им подобных. В Грузине Настасья Минкина, любовница всевластного Аракчеева, неистовствовала не менее пресловутой екатерининской Салтычихи,-- и разница во временах была не в пользу нового. Екатерина упрятала Салты-чиху в тюремный затвор, а внук ее, когда ведьму Минкину зарезали дворовые люди, писал Аракчееву сантиментальные письма о великой его потере и допустил розыск самой возмутительной свирепости. Все эти роковые непоследовательности и нелестные контрасты не могли не удручить лучших умов русского общества, не могли не отталкивать их от правительства, ударившегося к тому же в крайнюю реакцию, не будить протеста -- сперва идейного, потом действием.
Вот почему повторяю еще раз: логично и хорошо сделал Лев Николаевич Толстой, что отправил князя Андрея на тот свет до окончания романа, иначе ему нельзя было бы заключить "Войну и мир" в декабре 1820 года: жизнь князя Андрея не могла бы разрешиться ни в какое личное, домашнее счастье и несчастье -- конец настиг бы его лишь на общественно-политической арене. И, конечно, прав Николенька в своих ожиданиях, а Пьер Безухов в своем ответе. Толстому было бы некуда направить князя Андрея, кроме как в верховную думу Пестеля, а оттуда в сибирские рудники, как, вероятно, и направились туда впоследствии и этот добродушный, страстный, чувствительный и бесконечно милый умница Пьер Безухов, и пылкий Васька Денисов, и холодный, честолюбивый бретер Долохов: люди разных характеров, направлений, темпераментов, но все недюжинные, все сверх уровня века, все объединенные одним чувством: задыхаемся! Больше так жить нельзя!.. Пьера Безухова вспоминаешь, читая страницы Волконского о "Русской правде", Ваське Денисову был бы конец на Сенатской площади, Долохов, как исторически схожий с ним удалец Лунин, задохнулся бы где-нибудь в Акатуе -- этом страшном Акатуе, о котором до сих пор поет сибирская варначеская песня:
Славное море -- привольный Байкал,