В предпоследний день, проведенный мною в России пред выездом за границу, следуя через Москву, воспользовался я промежутком от поезда до поезда -- отправился на Воробьевы горы: посмотреть на великий город, с которым так много связано в жизни моей и которого, быть может, уже никогда не суждено мне увидеть снова... Встретил Виктора Александровича Гольцева, уже старого, облыселого, больного...

-- Какими судьбами вы здесь, Виктор Александрович? Он показал рукою на белеющие за рекою стены Девичьего монастыря:

-- Оттуда... Я теперь каждый день там...

-- Зачем? -- изумился я, ибо связать идею Гольцева с идеей монастыря возможно разве в фантастическом сне каком-нибудь.

А он в свою очередь удивился:

-- Как, зачем?.. От него... Он же там... Антон Павлович... И смотрел я на него, старого, облыселого, больного, -- и казалось мне, что стоит предо мною призрак восьмидесятых годов, призрак, тоскливо блуждающий вокруг могилы, куда преждевременно сложен и землею зарыт весь их смысл, все их откровение...

И чем дальше от смерти Чехова, тем больше открывается мне тайна, почему он становится все дороже и дороже нам, пожилым людям, почему из нас начали любить его даже те, кто был к нему совершенно равнодушен при жизни (и даже кое-кто -- враждебен!), почему с таким глубоким, уже не только психологическим, но и историческим интересом начала вглядываться в него новая молодежь -- наши дети. Им -- без Чехова -- не понять отцов, нам -- без Чехова -- не понять, не осветить, не простить своего времени...

Люблю в тебе я прошлое страданье

И молодость погибшую мою!..

У меня есть мечта -- написать о Чехове большую книгу. Не знаю, удастся ли мне выполнить это намерение: между ним и мною стоит так много незавершенных больших работ, а жизнь человеческая стала коротка, и время бежит, бежит... Покуда я нахожу не лишним собрать разные свои отклики на вопросы и недоумения о Чехове, всплывшие со времени его смерти; я следил за ними со вниманием, насколько мне позволяла моя кочевая жизнь... В этих заметках, конечно, могут бьпъ ошибки памяти, но должен все-таки сказать, что, когда они появлялись в разных периодических изданиях, то поправок не вызывали, а мне, как читатель увидит; приходилось поправлять довольно много у довольно многих. Ибо окружить Чехова легендами имеется охотников не мало. Думаю, что собрание заметок прочтет-ся не без интереса большою публикою, которая Чехова любит и усердно ищет искренних о нем слов, и будет не без пользы для исследователей Чехова, как материал, записанный с натуры и объективно, ибо -- если мне на веку своем приходилось горячо вступаться за память Чехова, когда на нее делались неправые нападки, из лагеря ли российских консерваторов, из лагеря ли индивидуалистов и спиритуалистов, то в равной мере случалось мне и протестовать против неразумного и слепого обожествления Чехова, восхищения всем, что в Чехове было, -- без разбора -- хорошего и дурного, против попыток создать канон чеховской непогрешимости. Из человекообразных -- не грешат только статуи на монументах. Ну а Чехов -- менее всего статуя и всегда был, есть и будет человек, "человечиссимус"!.. И в этом-то именно его великое значение, смысл и корень его влияния. Великих писателей много было на Руси. Бывали величины, стихийно большие Чехова, сотворившие такие громадные дела, что священный ужас берет, когда на них оглянешься. Но ни с кем, решительно ни с кем,-- кроме Пушкина,-- русский человек не чувствовал себя настолько своим, попросту интимным, с глазу на глаз другом, вровнях, бесстрашно и откровенно советующемся о делах и мыслях жизнишки своей. Как у Пушкина, была у Чехова большая внутренняя цельность творчества и жизни, -- и была она насквозь, до последней малой и глубокой черточки, русская... Никто не писал таких хороших и простых писем, как оба они -- Пушкин и Чехов, никто не был так прост, ясен, полон юмора в житейском обиходе... И ни о ком другом не думаешь с такою любовью, с такою грустью за них, с такою радостью за то, что они -- наши, с такою обидою на безвременья, погубившие их, с такою верою и надеждою в народ, их породивший.