Это очень оскорбило Билибина, но, как человек воспитанный и вежливый, он и виду не показал, что обижен старым приятелем по "Осколкам".
По-моему, тут есть только одна несомненная правда: что В.В. Билибин был действительно человек необычайно воспитанный и вежливый. Но, кроме того, он был человек с большим самолюбием и не вздорным, не крикливым, а настоящим джентльменским. Так что, если бы Чехов сказал ему вышеприведенные насмешливые фразы с целью оскорбить, то, полагаю, г. Ежов жалобы от В.В. Билибина на то не услыхал бы. Но г. Ежову просто угодно истолковывать в скверном для Чехова смысле обыкновеннейший товарищеский разговор в том условно-ироническом тоне, который был общим в молодых литературных компаниях 80-х и начала 90-х годов и отголосков которого каждый из нас может найти и в своих воспоминаниях о Чехове, и в сохранившихся его письмах -- сколько угодно. Но никому из нас и в голову не приходило ни воображать, будто Чехов нас тем обижает, ни считать за то Чехова злодеем своим. Как аукалось, так и откликалось. Чехов подсмеивался и дразнился, и над Чеховым подсмеивались и дразнились. Да и сам он был мастер трунить над собою и произведениями своими и доходил в этом самоосмеянии иногда до того, что поклонников и, в особенности, поклонниц его весьма коробило, а иных и почти до слез раздражало. В то время еще не было эпидемии литературной мании величия, и человек, написав дюжину рассказов или десятка два стихотворений, не спешил воображать себя великим творцом, если не самим Богом, а писание свое -- Божественным таинством. Мнения начинающих литераторов о себе были не возвышенные, а скорее приниженные -- даже уж и чересчур. Любопытны судьбы первых сборников многих писателей, начинавших в то время. Чехов уничтожил "Сказки Мельпомены", Дорошевич -- "Папильотки". Я, издав (к слову сказать, любезно заведовал этим изданием именно В.В. Билибин) "Случайные рассказы", так струсил критики, что не решился пустить издание в продажу и потом лет десять выплачивал долг типографии. При таком автоскептицизме, так сказать,-- богемный тон взаимной добродушной насмешливости, естественно, становился господствующим, и никто никогда не думал им обижаться, ни принимать его всерьез, кроме двух-трех еду-тиков", носивших себя от младости, яко сосуды с драгоценною влагою, которую, ах, не расплескать бы. Но причислять В.В. Билибина к подобным "дутикам" нет решительно никаких оснований. Г-н Ежов ставит Чехову в упрек даже юмористические надписи на книгах, даримых родным и приятелям. Да кто же их не делал? Это был шутливый тон эпохи, притворявшейся, что ей очень весело. Думаю, что в библиотеке моей наберется автографов с 50, относящихся к первой половине девяностых годов, но мрачной жреческой серьезности не найти и в десяти из них,-- худо ли, хорошо ли, все острили, "игра ума" была в моде.
Да если даже и серьезно Чехов сказал Билибину резкое слово свое, то он был и прав, и вправе сказать. В.В. Билибин был человек талантливый, с живою искрою мягкого юмора, редко изящного, с джентльменскою способностью говорить неожиданно смешное, сохраняя строгое спокойствие на лице и в тоне. Никто не писал так называемых "мелочей" забавнее и благороднее, чем И. Грэк в "Осколках". Ждали от него, что выйдет хороший, большой юморист, в стиле хотя бы Бернандта, который, будучи переведен в 80-х годах, имел в России короткий, но большой успех. Но Билибина потянуло к авторству для сцены -- и на самую убийственную для таланта отрасль ее: в водевиль. Напек он водевилей бесчисленное количество, и большинство их имело успех у публики, но в литературе не остался ни один. И, конечно, для товарищей, уважавших талант В.В. Билибина, совсем нерадостное зрелище было -- наблюдать, как даровитый человек насилует и растрачивает юмор свой, бесконечно изобретая "щекочущие под мышками" положения в угоду райку Александрийского театра. Человек создан был для тонкой интеллигентной иронии, а работал на грубый, нутряной смех Иванушки-дурачка. Чего же, в самом деле, заслуживает какой-нибудь "Цитварный ребенок", как не быть брошенным за борт по прочтении? Водевильных начинаний своих Билибин сам конфузился. Помню о том большой разговор с ним в Тифлисе летом 1890 года. Несколько водевилей он прислал мне с надписями, свидетельствовавшими, что автор вовсе уж не так счастлив и горд путем, на который он вступил материальных выгод ради. Так что в фразах Чехова, которые г. Ежов пытается изобразить каким-то надменным генеральским злопыхательством, не звучало решительно ничего, кроме дружеского, товарищеского предупреждения: бросил бы ты, милый человек, заниматься глупостями,-- ничего хорошего из того не будет. И действительно, ничего хорошего не вышло. В.В. Билибин, сосредоточась на грубой фарсовой работе, разменял свой тонкий юмор -- и потерял талант фельетониста. Старинного И. Грэка из "Осколков" нельзя было узнать в вялом и нудном Диогене из "Новостей". А чтобы Чехов относился к Билибину дурно, очень сомневаюсь. Приходилось говорить о нем не раз (Билибин был секретарем редакции в "Осколках", где работали и Чехов, и Лазарев, и Ежов, и я),-- и никогда я не слыхал от Чехова по адресу В.В. ни единого слова, которое не свидетельствовало бы о самых дружеских чувствах, о самой прочной и сознательной симпатии.
Манерою острых критических замечаний, которые г. Ежов вменяет Чехову в преступление, Антон Павлович не стеснялся в отношении не одного В.В. Билибина, но решительно всех литературных сверстников своих. Прочитайте его опубликованные г. Бочкаревым письма к Щеглову, Тихонову, Сергеенке. Но опять-таки нам и в мысли не приходило искать в замечаниях Чехова злых чувств, которые воображаются дурно направленной фантазии г. Ежова. А напротив: так как замечания эти почти всегда были верны и метки, то приносили много пользы, и оставалось только благодарить за них Антона Павловича, а не злобствовать и дуться. Однажды Чехов буквально одною смешливою фразою отвадил меня навсегда от производства фантастических рассказов, в которых я одно время, смолоду, "набил было руку"...
-- Послушайте же: это -- опера... Апофеоз с бенгальскими огнями...
Ну и стало стыдно, и бросил красивое притворство, и начал посильно искать настоящей реальной правды. И никогда не перестану благодарить память Чехова за этот товарищеский удар хирургическим ножом по больному месту. По теории г. Ежова, я должен был бы -- очевидно -- обидеться на Антона Павловича: как он смеет находить не все великим и прекрасным в моем очаровательном существе, и возненавидеть его как лютого своего врага и злодея!
Г-н Ежов пишет: "Критиковать его (Чехова) произведения запросто, по-приятельски, было уже страшно".
Опять-таки по собственному опыту могу сказать, что это глубочайшая неправда. Мне случалось не один раз писать о Чехове далеко не в хвалебных тонах, а смею заверить, что каждая строка, мною написанная и его касавшаяся, Чехова достигала,-- и тем не менее критический отзыв о произведении никогда не отзывался каким-либо бурным отголоском в личных отношениях. Больше того скажу: на моей душе лежит прямо-таки грех против Чехова. Когда вышла в свет его "Дуэль",-- не помню, под каким скверным впечатлением я прочитал ее, но она мне ужасно не понравилась, показалась циническою, беспринципною и т.д. Словом, я просто ее не понял. И вот -- сгоряча -- напечатал в бакинской газете "Каспий" рецензию, в которой "Дуэль" разнесена была вдребезги... Среди упреков, незаслуженных, созданных придирчивою страстностью, было, пожалуй, кое-что и справедливое. Но, как бы то ни было, с автором, который играл бы генерала от литературы, было за что поссориться -- и, пожалуй, навсегда. Баку от Москвы далеко, но "друзья" у литераторов, чтобы доставить злую рецензию, всюду имеются, хоть выйди она на Сандвичевых островах. И вот -- буквальные слова А.П. Чехова, когда он читал мою "каспийскую" брань:
-- Послушайте же, это он на что-то другое сердит был... не в духе писал...
И встретились мы затем с ним без следа какого бы то ни было неудовольствия.