Уж лучше в зеркало хвачу я,
Ведь это то же, что в себя..."
И ей стало смешно при мысли, что, если бы ее сестре, княгине Анастасии Романовне Латвиной, когда-нибудь пришло в душу желание самоубийства, то, вероятно, произошло бы нечто вроде того, как в водевиле. Сама себя она никогда бы самоубийством не обеспокоила, но, быть может, довела бы до самоубийства кого-нибудь из тех бесчисленных людей-зеркал, которыми она постоянно окружена и которые рабски повторяют каждое ее движение, смеются, когда она смеется, и хмурятся, когда она не в духе... И все это далеко не всегда куплено даже! Сколько зеркал бескорыстных, не оплаченных решительно ничем, кроме удовольствия быть в круге княгини Насти своим человеком и неопределенной надежды, что когда-нибудь и как-нибудь она бросит в нем, послушном живом зеркале, какое-нибудь, хоть мимолетное свое отражение... А она -- торжествующий надменный капитал, жестокая энергия, непреклонная воля -- идет жизнью вперед да вперед, беспощадно прямо, вот как этот пароход сквозь ночь, бросающую под него тонущие звезды, и гнет неумолимою властью одинаково и встречников-супротивников, и тех, кто так или иначе вовлекся в могучее течение ее победной силы... Мнет под собою и тянет за собой. В ней есть обаяние, от которого не избавлены даже враги, ее ненавидящие, и которое -- беспредельною наивностью эгоизма -- совершенно захватывает тех немногих, кто ее истинно любит. Заставляет их не только извинять ей неизвиняемое, но и самим то и дело приносить ей жертвы, отрицающие в человеке и самолюбие, и себялюбие, совершать ради нее дела искреннего самоотречения, а то и подлости, а то и преступления...
И больше того. Вот я сейчас засмеялась, что Настя может подменить отражением даже самоубийство. А ведь я, собственно говоря, вполне верю, что она в состоянии заставить некоторые из своих живых зеркал даже умереть за нее, если ей понадобится,-- и иные выполнят такое решительное отражение даже с энтузиазмом. Умрет -- не пикнет ее Марья Григорьевна, эта наглейшая, развратнейшая и продувная Машка, у которой почтительнейше целуют руки просители, добивающиеся от нее доброго словечка пред барыней, не исключая и таких потомков рыцарей, как граф Евгений Антонович Оберталь, и которая с искренностью говорит, что она никогда ни за кого замуж не пойдет, потому что она "замужем за барыней". И это не в каком-нибудь там новом, скверно извращенном смысле, а просто не в силах она в своей преданности Насте ни вообразить, ни допустить, чтобы между нею и Настею стояла какая-либо другая, еще более требовательная и повелительная привязанность. Настю она обкрадывает, Настю она компрометирует, предпринимает разные темные делишки, входя в сношения с ростовщиками и сомнительными гешефтмахерами, своим фавором у Насти она торгует, как на аукционе: кто больше дал, тот у нее и прав, за того она и стоит. По всей вероятности, у нее скрытого капитала достаточно, чтобы иметь не только свой дом в Москве (а может быть, он уже и есть), но и виллу на южном берегу Крыма. И, однако, она уже десять лет не спала иначе, как на ковре у Настиной постели, у нее всегда револьвер в кармане, чтобы защищать Настю от возможности оскорбления и грабежа. И если Настя вызовет ее сейчас на палубу и прикажет: "Машка! мне, по моим расчетам, неудобно, чтобы ты оставалась на пароходе, бросайся в Волгу -- авось достигнешь берега вплавь!" -- я нисколько не сомневаюсь, что Машка бухнет в эту темную, страшную воду, испещренную качающимися звездами, с такою же готовностью, будто это ее собственная постель... И управляющий Настин, Артемий Филиппович Козырев, ярославская шельма, о котором в Москве говорят -- и, вероятно, справедливо, тоже не задумается, бухнет, несмотря даже на такую прочную привязку к земле, как этот краденый миллион... Я?.. Ну, я тут не пример... Конечно, если понадобится, тоже бухну, но бухнуть-то не велика жертва с моей стороны... Слишком уж все равно мне, жить ли, умереть ли, мою привязанность готовностью броситься в воду измерять и доказывать нельзя... Это так просто и мало, что и не для Насти могу, а лишь бы товарища найти, по первому приглашению... В одиночку -- как-то инициативы нет. Да и не все ли равно? Я и теперь -- как живая утопленница... Напротив, может быть, в старые годы, когда разбила мою жизнь проклятая любовная трагедия и каждый день заглядывал ко мне в окно и стучался в двери зовущий призрак самоубийства, я, может быть, тем именно и доказала свою привязанность к Насте, что осталась жить... Потому что видела, как я оскорбила бы, огорчила и, может быть, даже разбила бы ее сердце, уходя в смерть, когда в жизни остается такое драгоценное сокровище, как ее любовь... Потому что ведь она любит меня... Она любит всех, кто ее настояще любит,-- вот как Машка, Козырев, я... Когда три года тому назад Козырева разбили лошади, она бросила в Париже миллионный контракт на руки едва ей знакомого адвоката и с экспрессом примчалась в Москву. Она! А между тем Козырев в ее присутствии до сих пор не смеет сесть иначе, как по приглашению, которое звучит как приказание. И я уверена, что, если бы он однажды осмелился -- только подобная продерзость ему и в голову не придет, конечно! -- Настя люто оборвет его, как последнего из своих приказчиков, и он, сам чуть не миллионер, тоже, как последний приказчик, оробеет и закланяется перед хозяйкою. Она любит меня -- быть может, даже больше, чем я ее люблю. Потому что -- вот -- я чувствую и сознаю всем существом своим, какое благодеяние она мне оказала бы, если бы именно сказала мне: "Ты, Таня, больше не нужна мне и свободна располагать собою -- можешь оставить меня и уйти в желанное тобою небытие..." А я помню, в какой ужас, в какую скорбь выливалась для нее боязнь моего самоубийства, как идея моей смерти раздирала ее душу, ослепляла ум, терроризировала все ее существо. А между тем, строго говоря, что я была для нее? Ну, сестра, ну, кровное родство, ну, вместе росли, хотя разница лет между нами значительная... Да мало ли сестер, которые друг к другу не то что равнодушны, а просто-таки ненавидят друг друга? Это лишь какой-то библейский недосмотр, что Каин Авеля убил, а не рассказано, как лютовали друг на дружку их сестры-жены. Мало ли кровных родных, которых Настя не пускает к себе на глаза, и подруг детства, которых она позабыла? И ни для одной из них она пальцем о палец не ударит, хоть повесься они все по очереди пред ее равнодушными серыми глазами... Была я для нее девчонка -- бесполезная, скорее, вредная, потому что за мною тянулся хвост любовного скандала: гласная связь с "актеришкой", бегство с любовником, беременность, несчастные роды, нервная болезнь, санаторий. Куда какая радость возиться с подобным сокровищем! Отцом чуть не проклята, обществом отвергнута, нищая, потому что капитал оставлен Насте в нераздельную собственность,-- и даже приданое, которое она мне назначила, по правде-то говоря, нарушает волю покойного отца... Так просто вот любила меня и любит... Ни за что -- только потому, что она -- она и я -- я... По-своему любит -- повелительно, властно, без ласк, без сантименталь-ности, но любит -- и крепко. И когда я думаю об ее любви, мне делается ее жалко, а за себя счастливо и хорошо. И в благодарность за это большое чувство не только хочется ответить ей всем, что ей нужно и приятно, а еще и угадать это и сделать раньше, чем она попросит или намекнет... И если я не бухну в воду, как бухнули бы Марья Гавриловна или Козырев, то сейчас стою на линии решения, вряд ли не более серьезного и обещающего очень мало благополучия...
Настя настояла-таки на своем и сосватала меня за Костю Ратомского. Все удивляются, а для меня причина ясна. Полюбила моя Настенька Алешеньку Алябьева, вообразила, будто он ко мне неравнодушен, испугалась, что я ее моложе и красивее, и вот старается удалить меня со своей дороги, справедливо рассуждая, что в браке моем подобным ее страхам конец и я окажусь Татьяною не только по имени, но и по темпераменту. Ну что же? Если ей надо, чтобы я вышла замуж,-- хорошо, выйду... бухну!.. А за кого -- по всей искренности,-- не все ли мне равно? Костя Ратомский не хуже никого из рыцарей блистательной Настиной свиты, а большинства даже и лучше. Красив, талантлив, хорошей дворянской фамилии, много зарабатывает, значит, достаточно и прилично самостоятелен в общественном положении, чтобы не слыть только мужем своей жены, схватившим большое приданое; известен -- а в Москве даже популярен. Партия, словом, совершенно приличная. Правда, богема, распущен ужасно и трактир на него налип густым слоем. Одни его "шестьсот тысяч раз" и "шестьсот тысяч лет" чего стоят! Удивляюсь Анне Зарайской: как она жила с ним? как ее не коробило? {См. "Девятидесятники" и "Закат старого века".} А ведь барыня... да еще и какая! Née de Tchernj-Ozeroff! {Урожденная Чернь-Озерова (фр.).} И такой гордячки, утонченницы и эстетки, как Анимаида Чернь-Озерова, родная сестра... Куда же до нее нам, кровным плебейкам!.. Но надеюсь, что у меня достанет ума и характера, чтобы обуздать Костю в его художнических замашках и эксцессах и из тридцатипятилетнего мальчишки превратить в мужчину... Довольно побесился, пора уходиться и жить en bon bourgeois... {Как добрый буржуа (фр.).}
Любви нету... уважения немного... Ценю талант, но -- удастся ли сжиться с человеком?.. Существо слабое, бесхарактерное, подвижное, тщеславное, самовлюбленное... Править подобным конем ничего не стоит. Супружеский воз он поднимет и повезет, как добрый битюг, была бы лишь мне охота натягивать вожжи. Но вот охоты-то нет -- и не знаю, придет ли она потом. А ведь надо. Заранее вижу, что надо. И Настя предостерегает; и сама я его угадываю достаточно хорошо. Человек чувственный, избалованный, видел много женского тела, привык швыряться женским счастьем. К браку мы шагаем почти что через преступление. Если Альбатросов говорит правду, будто эта его чахоточная красавица Анна Зарайская брошена Костиною изменою на край могилы, я могу поздравить себя с новой радостью в жизни: ввожу в свой быт укоризненное привидение... Но Настя уверяет, будто там все кончено благополучно: Ратомский утомил Зарайскую своим распустешеством, изменами и кутежами... она сама дала ему чистую отставку и наконец приблизила к себе, в награду за выслугу лет, верного своего рыцаря Тогенбурга, нашего милейшего Владимира Павловича Реньяка... И действительно, вот была телеграмма, что они -- Реньяк и Анна -- вдвоем уехали за границу... Следовательно, видимая доля правды есть, но, по существу, я думаю, что Настя много скрывает и храбро лжет в мое успокоение. Напрасно: я мало беспокоюсь об этой госпоже. И не только потому, что я, как Настина сестра и тоже купеческая дочь Хромова, не люблю уступать своего, хотя бы и не очень им дорожила. Нет, я, кроме того, думаю, что пришла владелицею на пустырь, заброшенное поле. Если между Анною Чернь-Озеровою и легкомысленным женихом моим еще сохранилась какая-нибудь любовь, то, очевидно, уже в состоянии такого гангренозного разрушения, что произвести хирургическую операцию необходимо для спасения обоих. Конечно, любопытно и полезно было бы узнать всю правду их отношений до конца, но мне -- не от кого. Альбатросов играет в благородный нейтралитет, в качестве забаллотированного Настею претендента на мою руку. Реньяка нет, и он, как верный рыцарь Тогенбург своей злополучной Клары, свидетель пристрастный. Настя и все, кто вокруг Насти, так влюблены в идею моей свадьбы, что глядят с ревностью и ненавистью на каждый камешек, который вырастает на пути к моему браку, словно -- стоит им только зазеваться -- и камешек вырастет в камень преткновения величиною с Жигулевы горы. И, спасая свою идею, хитрят, скрывают, плетут интригу. И лгут, лгут. С ясными глазами, с улыбкой на губах, задушевными голосами: все лгут! И нареченный мой лжет. Может быть, больше всех, хотя и искреннее всех. Тому назад месяц какой-нибудь он и не воображал, что мы можем стать женихом и невестою. Но, когда Настя эту неожиданность для него талантом своим сладила, он -- вот уж художник-то, послушный человек минуты и складная душа! -- мало, что поспешил добросовестнейше в меня влюбиться, но еще и убедил себя, что он всегда одну меня любил, а все остальные женщины в его жизни звучали только проходящими нотами, были преддверием истинного чувства, Дон Жуановым исканием идеала... Сколько у них, право, слов красивых, у этих господ мужчин с прошлым, когда им старое приелось и нового хочется!.. Торжествуй, Танюша: попала в донны Анны -- и никакого командора не предвидится на пути: поженимся с Дон Жуаном, как с горы скатимся... И поэтому теперь Дон Жуан мой реабилитирует себя и в своих глазах, и в моих: старается принизить все свои прежние романы, а больше всех -- этот последний, с Анною Васильевной Чернь-Озеровой. Года через два, может быть, даже через год он будет совершенно так же петь какой-нибудь девчонке из поклонниц о колоссальной ошибке, которую совершил он, женившись на мне, потому что, дескать, принял призрак чувства за истинную любовь и Альдонсу за Дульцинею Тобосскую. Боюсь я, что он прав, потому что, сколько помню, призрак этот стал являться ему после вечеринки там, на Тюрюкинском заводе, у Венявских, когда Настя заставила меня сильно декольтироваться и Костя разглядел, что у меня плечи очень хороши... Буду ли я поддерживать этот призрак и превращать его в привычку? Или постараюсь отвадить своего будущего супруга от моей скромной особы и заранее великодушно уступлю его будущим претенденткам, которым он будет через год жаловаться, что погубил со мною свою жизнь? Это покажет наш медовый месяц. Тот ли, другой ли выбор, мне, собственно говоря, безразлично. Иду замуж, равнодушная, и не для себя. Детей, по всей вероятности, не будет. После первых несчастных родов, изломавших мое тело, доктора уверяли, что новая беременность была бы чуть не чудом. Это, с одной стороны, жаль. Детей вообще я не люблю и утомляюсь ими, но, быть может, привязалась бы к своему ребенку и он хоть сколько-нибудь осмыслил бы мою праздную жизнь. Муж не осмыслит. Настя, влюбившись в своего Алябьева и надеясь выйти за него замуж, воображает; что эта любовь наполняет ее жизнь. Так то Настя и Настина жизнь!
Правду сказать, наполнять-то ей придется немного: и без того слишком полна ее жизнь деятельностью и созидающею мыслью. Я верю в ее любовь к Алябьеву, но думаю, что и это ее большое чувство -- в существе -- маленькое: всю себя она в него не уложит, а если бы и захотела уложить, то не вместит оно ее. Говорит, что жизнью пресыщена, оттого полюбила. Нет, неправда -- не жизнью, а одним лишь кусочком жизни -- отдыхом в наслаждении. Настя здоровая, сильная, умная, темперамент в ней говорит не неврастеническими утонченностями, а прямо, искренно и грубо. В конце концов, обе мы, купеческие дочери Анастасия и Татьяна Хромовы, несмотря на мать-дворянку и баронское наше воспитание, не более как бабы, простые, деревенской породы, вот этою самою Волгою воспитанные и взлелеянные бабы. И сейчас Насте -- чисто по-бабьи -- хозяина восхотелось. Повседневная властность утомила -- желательно найти хоть дома-то кумир, пред которым можно склонить покорную голову. Конечно, условно и, по существу, притворно, потому что никогда я тому не поверю и не надеюсь увидеть, чтобы Настя даже Алябьеву позволила распоряжаться и командовать в своем царстве. Будет принцем-супругом, повелевающим королевою, но бессильным в королевстве. Настя любит своего Алешу настолько, что, если Алеша поколотить ее вздумает -- предположение совершенно невероятное для такого сверхджентльмена,-- она именно, как баба, когда хозяин учит, словечка не пикнет против, только повоет, перебирая волосы, растрепанные супружескими дланями. И даже не без удовольствия, не без гордости повоет: вон, мол, он у меня какой, надежа моя. Но это -- спальня и столовая. А кабинет свой и контору она оставит за собою -- и хоть ты что, а туда Алеше хода не будет, нет! И Машкою своею она для него вряд ли пожертвует, и Козырев в трех четвертях ее жизни останется для нее главнее Алеши. Так что только прибавится ей новая забота: вести сложную домашнюю политику и устраивать так, чтобы козыревские три четверти жизни согласовались с алябьевскою четвертью в стройный аккорд; чтобы Алеша не замечал, что он не первая спица в колеснице, и тем не оскорблялся; чтобы Машка и Козырев не ревновали и не зазнавались; чтобы вообще принц-супруг оставался принцем-супругом, а конституция конституцией и королевство королевством. Этой суеты я предвижу много, и вот она-то, очень может быть, что не только наполнит, а даже переполнит новую Настину жизнь. Но боюсь, что переполнит такою мелкою дрянью, в которой и сами не заметят, как испошлятся они оба -- и Настя, и Алябьев.
Если бы Настя не сделала мне неожиданной чести ревновать меня к Алябьеву, я ни за что не согласилась бы отойти от нее в такую критическую пору ее жизни. Но она забрала себе в голову эту несчастную мысль, а когда Настя заберет что-нибудь в голову, спорить с нею бесполезно: она внутри себя все это своею мыслью, наедине с собою проверила, испытала, доказала -- и затем уже, кроме себя, никому не поверит. А говорить с нею в таких условиях особенно трудно, потому что она не любит, чтобы догадывались о том, что у нее на уме и в сердце, и к тем, кто обнаруживает, что в нее глубоко заглянул и проник ее, она становится, вся насторожившись, подозрительна, опаслива, даже враждебна. Надо, чтобы она сама догадалась, как человек понимает ее и ее планы, тогда, может быть, и она пойдет навстречу его пониманию. Но сейчас она, со своим алябьевским планом, зажмурила глаза и не хочет догадываться. Самодурство бессмертно, оно только формы и образы меняет, и мы с Настею -- совсем не отделяю себя в этом от нее! -- такие же самодурки, как купчихи Островского, только самодурки логические. Вот логическим самодурством дошла она и до ревности, и до мысли о необходимости выдать меня замуж, логическим самодурством выбрала мне в женихи Ратомского, логическим самодурством, быть может, убьет несчастную Чернь-Озерову... Можно ли остановить этот ее натиск? Может быть, да; но это будет равносильно крушению всей нашей любви. Она никогда не простит мне ни своей ошибки, ни своих подозрений и испортит жизнь всем нам троим -- себе, мне и Алябьеву. Да и поздно. Когда она решила, она всегда налетает, как вихрь, и -- что решено, глядь, уже и исполнено. Предложение Ратомский сделал, я приняла, день свадьбы назначен -- в понедельник доползем мы до Симбирска, а во вторник повенчают нас там, и останется в Симбирске уже не Таня Хромова, а Татьяна Романовна Ратомская...
Конечно, есть еще шанс, и иногда мне смешно догадываться и чувствовать, что Настя -- этакая-то умница -- его с моей стороны опасается: забастовать в последнюю минуту... Но предсвадебный прыжок в окно даже у Подколесина вышел позорен и смешон на века вечные, а уж что же было бы, если бы в окно выскочила Агафья Тихоновна?.. Разве что сделать опыт во имя женского равноправия даже на подколесинской стезе?.. Нет, уж дело решенное, дело подписанное -- точка. Выдержим русский женский характер и скажем: судьба!.. суженого конем не объедешь! Посуленного год ждут, а суженого до веку!.. Несуженый кус изо рта валится!.. И прочие великолепные утешения, которые придумали мы, русские бабы, в извинение случайности и нелепости своих браков... Да за что бы я теперь и Ратомского-то осрамила? Он человек публичный, его свадьба не бесследное дело в обществе... Вон, с нами Альбатросов едет -- поди, даже и в газеты даст знать о столь великом событии... И притом все так красиво и благородно... Женится по любви и даже с пренебрежением к общественному мнению: берет за себя девицу с прошлым, в некотором роде из греха... И вдруг среди такой-то рыцарской оперы я устрою ему подколесинскую оперетку... Разнесется на всю Россию слух: от Кости Ратомского невеста в окно выпрыгнула... да еще добро бы где! А то в Симбирске... Пожарский уверяет, будто и города-то подобные в России только затем строены, чтобы "смешнее было"...
А удивительная все-таки женщина моя Настасья! Ведь уж любит своего Алешу -- так любит, что все бери, ничего не жаль... Даже мне, любимой сестре, приказано утопиться в законном браке с первым встречным... А между тем вот сейчас Алеши нет: нарочно оставлен в Петербурге впредь до моего превращения в госпожу Ратомскую,-- и около Насти сейчас же запрыгали разные мужчинки вроде хотя бы господина Пожарского... Превыразительная, право, у него поговорка эта: "Не угодно ли?.." Интересно было бы испытать: где в человеке с подобною поговоркою кончается растяжимость приспособления к среде?.. И Настя -- ничего... Очень довольна, как всегда... Еще осчастливит, пожалуй, благосклонностью на полчаса... Сколько их, таких, у нее было! сколько было! Когда она и Машка в веселые часы свои начинают вспоминать и хохочут, как две молодые ведьмы, право, это синодик какой-то... "Их было больше: двести запиши!.." И ни о ком в синодике их не останется доброй пометки. Каждый -- либо красивый дурак, либо красивый подлец -- "в Альфонсы метил, да нас с Машкой вокруг пальца не обведешь...". И хохочут добродушнейше... Одинаково хохочут над каким-нибудь графом Оберталем, у которого Настя между объятиями биржевые секреты выманивала и против него же потом играла, и над присяжным поверенным Фокиным, который от ревности к ней пьяницею сделался и наконец пулю себе в висок пустил... И все добродушно... Откуда только добродушия в них столько берется? Реньяк Насте в глаза говорил: