Из всех русских сословий, терпевших сто лет тому назад злое горе Отечественной войны, духовенство явило себя наименее активным. Деятельность его под военною грозою была настолько ничтожна, что, например, Толстой в "Войне и мире" мог весьма спокойно обойтись без духовного сословия, не только не выведя на сцену ни одного его представителя, но даже и не упоминая о нем, словно его совсем в это время в России не существовало. Правда, что "Войну и мир" писал еще не тот Толстой, который бежал от Долго-Хамовнического переулка и Ясной Поляны, но Толстой-аристократ, с весьма типическим сосредоточением наблюдательного интереса на жизни и психологии собственного класса и весьма чуждо скользивший по жизни и психологии классов низших. Правда, что поэтому оказались у него в романе не более как хористами и статистами также и мужик, и солдат, и демократ-офицер. (См. о том в моем "1812 году" {По поводу этой книги -- два слова pro domo sua {В защиту себя (лат.). }. Встретившая довольно благосклонный прием, работа моя о 1812 годе вызвала, однако, в то же время упреки, будто я сгущаю отрицательные черты эпохи, проходя без внимания мимо положительных. Я не заговорил бы об этих упреках, если бы они исходили только из так называемых "правых" кругов, где патриотический "нас возвышающий обман" всегда ценится высоко, а "низкие (но поучительные) истины" грустной действительности проклинаются, вызывают гнев, злобу и "отвращение". Но дважды случилось мне получить упрек этот и от людей, вполне способных смотреть прямо в глаза фактам. По-моему, это доказывает лишь одно: что, несмотря на минувший столетний юбилей, общество русское еще очень слабо знает бытовую историю Александрова века и, не отделавшись от обаяния красивых миражей, с которыми расставаться так часто жалеют даже и не романтики, недостаточно продумало скрытую за миражами действительность. Я предвидел возможность полученных упреков. И, конечно, следовало бы предупредить их маленьким вступлением к книге, объяснив заранее, что при составлении своих очерков я нарочно избегал источников, которых политическая тенденция "враждебна русской славе", и руководствовался исключительно материалом, получившим официальное, так сказать, признание и освящение включительно до русских историков-патриотов. До такой степени избегал, что, право, кажется, за исключением В.И. Семевского, даже ни одного "либерального" историка не случилось мне упомянуть или цитировать. Повторяю: поступал я так преднамеренно, хотя к моему удобству это нисколько не служило. Если тем не менее картина получалась невеселая,-- каких еще доказательств нужно, что и действительность, с которой она писана, была весьма безрадостна? При всей моей отчужденности от больших русских библиотек, каждую страницу своего "1812 года" я берусь защищать документальными данными -- я притом еще раз подчеркиваю -- взятыми у писателей и мемуаристов отнюдь не "левых", а самых что ни есть "правых". Да в большинстве случаев прямые ссылки на них указаны и в тексте. Хотящий видеть да видит.

Ал. Амфитеатров. 1914. 1. 31. } главы "Наполеон -- Пугачев" и "Александрово воинство"). Но все-таки наличность ролей мужика, солдата и армейского офицера настолько настойчиво выпирала вперед и заявляла свои права, что великий реалист не мог ее обойти, не изменив правде художественного творчества, и, хотя изобразил участие это далеко не в той значительности, которой оно заслуживало, и не в тех бытовых условиях, в которых они переживались,-- тем не менее роли названных групп в великой драме "Войны и мира" наглядны, существование и деятельность их отмечены и характеризованы. Духовенство же из "Войны и мира" словно сквозь землю провалилось: нет его, да и только. Если бы не мельком обозначенный молебен на поле будущей Бородинской битвы пред иконою Смоленской Божьей Матери, можно было бы подумать, что действие происходит не в православной и богомольной России, а в государстве, где церковь упразднена либо, по крайней мере, стала делом частного интереса и не имеет никакого общественного значения. Не может быть сомнения в том, что в такую грубую ошибку наблюдения Толстой впасть не мог. Тем более что религиозные настроения его героев и, в частности, их церковная богомольность занимают в романе довольно много места: говение Наташи Ростовой, встреча в церкви Николая Ростова и княжны Марии и т.д. Нет, если творческий инстинкт Толстого обошел духовенство 1812 года как пустое место, ничего в нем не приметив достойного типически войти в эпопею "Войны и мира", то это потому, что место, и в самом деле, было порядочно-таки пусто. По крайней мере -- поскольку мог о нем знать Толстой в период созидания "Войны и мира", во второй половине шестидесятых годов, когда мемуарных материалов о 1812 годе было еще очень мало, а использование тех, которые были доступны, стеснялись цензурными условиями. Разумеется, если бы новый Толстой начал писать новую "Войну и мир" (я не раз уже говорил в печати, что это -- мало сказать: желательно,-- необходимо!),-- он не только не обошелся бы, а не мог бы, не имел бы права обойтись без фигуры священника Никифора Мурзакевича в горящем Смоленске, без странной фигуры могилевского архиерея-изменника Варлаама Шишацкого, без не менее странной присяги, к которой приводить москвичей Ростопчин заставил полуживого от дряхлости митрополита Платона, без оробевшего Августина и т.д. Все это 50 лет тому назад или лежало в совершенной сокровенности, под спудом, или не могло быть использовано в тогдашних цензурных рамках как материал для художественного воспроизведения. Но и за всем тем после полувековой разработки документов и преданий 1812 года нельзя не признать окончательно и бесповоротно: поразительно бедно и бесцветно было участие русского духовенства в событиях Отечественной войны. Если это и не вовсе пустое место, то, во всяком случае, пустырь, на котором редко-редко когда мелькнет человеческая фигура, достойная исторического внимания. Считать последние приходится единицами.

Это обстоятельство тем более странно, что плохо оно мирится с господствующею ролью духовенства в другую лихую годину русского государства, когда отечество потребовало дружных патриотических усилий от всей земли: в годину 1612 года Там и Гермоген, и Авраамий Палицын, и архимандрит Дионисий, и громадный коллективный подвиг Троицкой лавры, и, наконец,-- с верхов вниз,-- полулегендарный поп Ерема (он же Емеля) со своими "шишами", гверильяс в рясе, полугерой, полуразбойник, о котором мы с детства извещались бессмертным (хоть ты что!) "Юрием Милославским" и о котором народная песня еще в XIX веке не забывала -- пела:

Ехала свадьба, семеры сани,

Семеры сани, по семеру в санях,

Семеры пешками, а все с бердышками,

Семеро верхами, и все с мешками.

Навстречу той свадьбе поп-от Емеля,

Поп-от Емеля, крест на ремени,

Крест на ремени полуторы сажени: