Полное отсутствие средств хотя бы самой примитивной гигиены приводило в уныние даже совсем здоровых... И уныние превращалось в отчаяние, когда в семье оказывался серьезный больной... Ну что с ним делать? Отправить в больницу? Да ведь это же все равно, что прямо на кладбище. Потому что в больнице -- та же беспомощность средств, что и дома, да еще и уход служебный -- формальный, холодный, без семейной любви и ласки, которыми бодрятся хоть моральные-то силы больного, если уж нечем поддерживать физические. Формальный и холодный теперь более, чем когда-либо раньше в официальных лечебных убежищах, потому что сознательно лишенный какой-либо надежды на успех. И врачи, и сестры, до последней сиделки, знают хорошо, что они бессильны перед недугами своих пациентов -- не могут ни помочь больному, ни даже хоть облегчить страдания (большинство операций делалось без хлороформа!) и, следовательно, лишь обманывают и его, и себя лишенною целесообразности, безоружною, мнимонаучною канителью. Уход людей, в отчаянии махнувших рукою на свое дело, зная, что оно не может быть выполнено добросовестно, и уже привыкших валить его через пень да колоду. Потому что вся надежда петроградского медика теперь -- только на природу, которая авось поможет -- скорее вопреки лечению, чем с его помощью. А иначе -- quod natura non sanat, mors sanat {Если природа не лечит, вылечит смерть (лат.).}. Смертность в больницах была чудовищная. К ним даже в интеллигентном населении появился чисто мужицкий страх:

-- Морильни!..

Тем более, что в большинстве их больные жестоко голодали. Поэтому всякое внезапное заболевание вносило в семью смятение прямо-таки катастрофическое. Не знаешь, что делать с больным. Если случай не имеет тяжкой видимости, то не вызывать же "Скорую помощь", которая увезет заболевшего из семьи на более чем сомнительное попечение государства, в больницу-морильню. А для определения серьезности болезни -- подите-ка вы, поищите в нынешнем Петрограде эту иголку в сене, называемую врачом! Зарегистрированные правительством врачи состоят по своим районам, при определенных учреждениях и завалены казенною обязательною практикою, сквозь которую к ним надо добираться долгими очередями -- вроде как у продовольственной лавки в день пайковой выдачи. А частная практика воспрещена. Она -- преступление, вроде свободного преподавания и еще недавно свободной торговли. Бывает и так, что, радостно вспомнив о бытии знакомого врача, вы летите к нему, застаете его дома, но он отмахивается обеими руками:

-- Что вы! что вы! какой я врач! никогда и не думал о медицине! Посмотрите мою трудовую книжку: служу по Наркомпроду и т.д.

Или Совнархозу, Компроду и т.д.

Эти бегство и прятки врачей от своего врачебного звания обусловливаются распространением на их сословие того же крепостного состояния, которому подвержены в Советской России все нужные правительству "спецы". Медицина, как свободная профессия, не существует более в России. Каждый, однажды зарегистрированный врач теряет свободу действия, времени и места. Он ежеминутно может быть мобилизован по какой-либо новой внезапной потребности государства, с предписанием отправиться немедленно за тридевять земель в тридесятое царство, куда-нибудь в глухое захолустье "Татарской республики" либо на один из вечно возникающих и ликвидируемых, чтобы вновь возникнуть, фронтов. За уклонение -- быстрый арест со всеми последствиями взыскания "по законам революционного времени"... Чтобы избегнуть крепостной зависимости, довольно верное средство -- припрятать подальше до лучшей поры свой медицинский диплом и заявить в райком какую-нибудь другую профессию, не подвергающуюся регистрациям в порядке мобилизационного требования. Что и делают многие. А так как подобная утайка документов не лишает врача ни его знаний, ни его авторитета в прежней клиентуре, то, продолжая работать подпольно и контрабандою, он не терпит большого ущерба и в своей практике. Конечно, лишь постольку, поскольку она вообще в состоянии быть источником дохода в полуразрушенной столице, где и врач, и пациент -- оба, одинаково ограбленные правительством, нищие... Я знаю нескольких врачей, которых эта контрабандная практика вместо того чтобы обогащать, разоряет, потому что их сострадательные души не выдерживают раздирающего зрелища поголовной нищеты своих больных, и, чем бы им от пациентов кормиться, они из последних сил тянутся, чтобы пациентов кормить...

Там, где настоящее знание должно спрятаться в подполье, выползает, наоборот, из подполья и забирает силу знание ложное. Кажется, никогда еще Петроград не был так богат знахарями, знахарками, магнетизерами и гипнотизерами, китайскими и бурятскими медиками и т.п. эмпириками врачевания -- по вдохновению и по шарлатанству. Так как они научного ценза не имеют, то и врачебной регистрации не подлежат. Так как на них, как на врачей, не смотрят, то поэтому и запрещение частной врачебной практики их не касается. И, в конце концов, они оказываются в положении весьма выгодного иммунитета. Прибавьте к этому, что мучительные годы всеобщего несчастья вызвали в петроградском населении весьма значительный рост мистических настроений и устремлений, всегда более склонных к медицине тайной, чем к научной. Поэтому в то время как настоящий врач в Петрограде, за самыми незначительными исключениями, либо задавленный крепостною барщиною советский раб, либо умирающий с голода нищий, либо ежечасно рискующий своею шкурою контрабандист собственного знания,-- врачи-самозванцы катаются... сказал бы я, как сыр в масле, если бы петроградцы еще помнили, какой это бывает сыр, и не слишком бы уж дорого обходилась им (по 28--30 000 за фунт) память о том, что такое масло!

XIV

ОТВЕТ ЧИТАТЕЛЮ-ЭМИГРАНТУ

Я получил очень интересное письмо от читателя-эмигранта, который рекомендуется "мужиком Черниговской губернии, лет 20-ти". Пишет он: "В своей статье от 25-IX в "Н.Р.Ж." Вы жалеете о тех, что ждут лучшего, теряют жданки и берут от жизни то, что она может дать при Совдепии, вообще делают по-совдепски. Но стоит ли жалеть? не вечно ли так будет в России? Действительно ли та барышня имела бы потом возможность лучше устроиться? Я мало читаю газет, но и в них ничего нет дающего надежду на перемену в России. Пишут, перемена будет даже скоро; этому верю; но не вижу ничего, что могло бы очистить Россию от палачей, не понимаю, от кого и когда мы дождемся лучшего; кто и как об этом заботится, и кажется, что все корреспонденты врут, зарабатывая этим деньгу. Вы жалеете о тех, что теряют жданки, значит, на что-то надеетесь, знаете больше моего... Прочитать ваше письмо, в котором вы написали бы, на кого или на что надеетесь и как скоро Ваши надежды осуществятся, было бы первым и единственным удовольствием за последние годы. Я, конечно, не имею желания быть в Совдепии, но если бы я мог вместе с Вами жалеть о барышне, сделавшей по-совдепски, и, следовательно, знал, на что надеяться. А то живешь среди финнов, не понимая ни слова, работаешь, как вол, и удивляешься, для чего живешь. Получу ли я свою долю того, что полагается 20-летнему, или же вечно так будет? увижу ли свою Украину или ее уж нет, а есть только Финляндия со своими елями да камнями, да Совдепия, из которой все путное бежит, не оглядываясь? А для этого, ей-Богу, нет смысла жить, помня о прошлом..."