В опере он был гораздо слабее - главным образом по своей вражде с оркестром и вообще с гармонией. Хорошо, как при выходе на сцену попадет он своим голосищем, куда указано композитором, а то оркестр играет сам по себе, а Демидов ревет сам по себе. Поэтому в сложных ансамблях он, по просьбе соучаствующих, чтобы не сбивать с тона других, больше мурлыкал себе под нос, лишь делая вид, будто поет, а голос давал только на фразы solo. Слышал я его Добрыней в "Рогнеде". Это было ужасно. Исключением являлся Сусанин в "Жизни за царя". Его Демидов знал превосходно, чувствовал всем сердцем, и, может быть, причиною тому сила первого детского впечатления, но ни один Сусанин позднейших десятилетий Демидова в моей памяти не заслонил. Особенно в сцене прощания с детьми:

Велят идти, повиноваться надо!

Ты не кручинься, дитятко мое,

Не плачь, мое возлюбленное чадо,

Благослови, Господь, твое житье.

Я не могу к вам скоро возвратиться,

Сыграйте вашу свадьбу без меня...

Это всегда было на горький плач и великое слезное сморкание в растроганной публике, да и сам Демидов пел сквозь слезы. Из ближе подходивших к нему вспоминаю двоих - несчастного Лярова и А.П. Антоновского (местами). Шаляпин был удивительно ярок, но он все же лишь художественно играл "хорошего мужика", с густою романтическою окраскою. А Демидов был сам хороший мужик и мелодиями Сусанина выливал как бы всю свою святую душу... Да еще при этом несравненный органный звук голоса!

Умер Демидов в 70-х же годах бедняком, в больнице. В театре о нем сохранилась память как о святом человеке широкой души и нрава, даром что горячего, кроткого и быстро отходчивого.

Совсем иным человеком был другой дикарь-феномен, баритон Соколов (крючник из Харькова). Великого Грациани я не слыхал, но по красоте, мощи и внутреннему, так сказать, изяществу голоса Соколов далеко превосходил Котоньи, который и сам это признавал откровенно. Соколов не умел читать по нотам, но обладал таким восприимчивым слухом и острою музыкальною памятью, что партию, дважды, много трижды ему проигранную, он затем пел наизусть без ошибки. Но услышать его было величайшею редкостью. Имя его на афише лишь обещало Соколова, но еще ровно ни за что не ручалось. Придешь в театр слушать Соколова в "Руслане" либо в "Трубадуре" (нарочно для него поставленном, потому что он несравненно пел партию графа Луна) - глядь, перед началом спектакля помощник режиссера уже рапортует почтеннейшей публике, к великому ее возмущению, что, по внезапной болезни г. Соколова, партию исполнит г. Радонежский, нелюбимый певец из псаломщиков. А Соколов тем временем валяется бесчувственно пьяный где-нибудь под столом в грязном извозчичьем трактире, а то и в канаве на улице. Алкоголизм вообще был бичом оперы былых времен, много первоклассных сил на том пропало (например, несчастный Ляров). Но Соколов, даже и среди театральных алкоголиков, выдавался как чудовище какое-то. Часто, даже начав петь оперу, он в антракте удирал из театра, как был в костюме, в какой-нибудь ближайший погребок и там стремительно приводил себя в состояние невменяемости и бесчувствия, а партию за него допевал Радонежский. На том несчастный человек и жизнь свою кончил. Однажды среди зимы исчез он так-то с вечера, - говорят, именно в костюме Руслана, хотя, кажется, это легенда для красоты слога. А поутру подобрали его на улице - кто говорил, уже мертвым, кто - настолько обмороженным, что в тот же день отдал он Богу свою мятежную душу. Удержать Соколова от пьянства не было никакой возможности. Оставлять его без денег на выпивку - хуже, потому что тогда в нем просыпался босяк: он крал, закладывал и пропивал чужие вещи. Выходили скандальные истории, которые, из сожаления к несчастному "артисту императорских театров", заминались с грехом пополам в полицейском порядке, но за то не раз стоили Соколову жесточайшего битья. Театральный врач Гиляров, служивший врачом и в Шестой гимназии, где я учился, говорил мне однажды, что Соколов был физиологический феномен: ему еще задолго до сцены "отшибли легкие" в какой-то свирепой уличной драке, и он болел чахоткою, по крайней мере, в течение десяти лет прежде, чем покончили с ним алкоголь и мороз. А на голосе ни болезнь, ни безумное пьянство не отзывались! Любопытно, что в Соколове полутрезвом (вполне трезвым он быть уже не мог, ибо дошел до точки, когда от воды пьянеют) самый опытный глаз (даже режиссерский!) не заподозрил бы горького пьяницу. Очень бледное, изящное лицо, стройная фигура, сдержанные хорошие манеры, Бог весть когда и как приобретенные этим недавним босяком, делали Соколова похожим на молодого аристократа из французского романа. Был умен, остер на язык, но не из добрых - язвил зло и смотрел на мир весьма свысока. Пьяный, превращался в свирепого дикого зверя, так что собутыльники старались уж лучше поскорее допоить его до мертвецкой лежки, для чего "организму, отравленному алкоголем" требовалось очень немного. Когда в 90-х годах Горький ввел в литературу своих романтических босяков, талантливых, философствующих, красиво пьющих, благородство с дикостью и преступлением мешающих и беспробудно пьяных, его сильно обвиняли в выдумке: не существует-де подобных. Кто знал Соколова, этого не скажет. Он был вполне "типом Максима Горького" за двадцать лет до пришествия Горького в литературу. Знаменито было его киевское приключение, как он и тенор П.И. Богатырев, птица того же полета, допились до такой высокой точки, что вообразили себя святыми. А посему решили явить себя православному народу. Отправились в магазин церковных вещей, купили пару огромных свещников и восковых свечей всякого размера, а затем покатили по Крещатику в открытой коляске, держа пред собою свещники с возженными свечами и громогласно воспевая разные тропари и кондаки. Кажется, эта автоканонизация с передвижным "полиелеем" повлекла за собою высылку обоих угодников из града Святого Владимира, но кратковременную, так как оба были любимцами публики и заступников имели - несть числа. Оба были большой физической силы и, возвращаясь ночью домой из театра, соперничали в недурной тоже забаве: выдергивали на своем пути тумбы вдоль тротуара! То старина, то и деяние!