Во всяком случае, Майкову и "Антихристу" Ренана я обязан тем, что лет в тридцать потянуло меня к изучению классического Рима, и в частности эпохи Нерона, которою Майков вдохновлялся в течение сорока лет ("Олинф и Эсфирь" - в 40-х годах, "Три смерти" (1852), "Смерть Люция" в 60-х, первая редакция "Двух миров" - 1872 год, вторая и окончательная - 1881). Правда, изучение, под книжным и живым влиянием Моммсена, быстро привело меня к отрицанию и музейно-статуарного Рима Майкова, и оперно-романтического Рима Ренана, из которого тем временем успел родиться еще балетно-кинематографический Рим Сенкевича. Но толчок-то последовал все-таки оттуда. И если "Зверь из бездны" обратился в излюбленный труд моей жизни, после того, как я, воспитанник толстовского классического застенка, в течение пятнадцати лет не мог видеть без отвращения латинской и греческой книги, - как знать? Возможно, что это пустило поздние ростки семя, заглохшее под мусором отвратительной школы, но зароненное еще в детскую душу меднозвучною декламацией поэта "Двух миров".

Драматическая поэма эта, кажется, никогда не была поставлена на сцене в больших публичных театрах. Одно время покойный А.С. Суворин искал для своего театра пьесы из античных нравов. Я советовал ему "Два мира".

-- Цензура не разрешает.

-- Почему?

-- Там катакомбы и служат заутреню. - Так вы поставьте первую редакцию: там нет ни катакомб, ни заутрени, а пьеса от того только выигрывает и в быстроте действия, и в историческом правдоподобии...

-- Да, но там нет и "двух миров", а, собственно говоря, только один языческий... Язычников-то Аполлон Николаевич написал интересно, но христиане его - прокислые идиоты какие-то, собственно говоря, сущее...

Последовало излюбленное суворинское выражение a la Cambronne К сожалению, если отзыв Суворина слишком груб, то не совершенно несправедлив. Катакомбным эпизодом с неукротимым многоглаголанием христиан в стихах, просящихся под старую лукавую стрелу Пушкина: "Что, если это проза, да и дурная!", - Майков перегрузил и испортил поэму, похоронив ее прежнюю яркость в скучных резонерских длиннотах и условных мелодраматических ситуациях. Когда-то я посвятил его ошибочной работе подробный разбор ("Майков и катакомбы") в "Историческом вестнике" С.Н. Шубинского. (Вошел в мои "Антики" и отчасти в 4-й том "Зверя из бездны".)

В первой редакции "Два мира" шли, и превосходно, закрытым спектаклем в Москве на домашней сцене покойного СИ. Мамонтова. Декорации для этого спектакля писал и костюмы сочинял Поленов. Его этюды вошли в великолепное и чрезвычайно редкое издание, любительское издание мамонтовского художественного альбома. А какая там чудесная "Снегурочка" Виктора Васнецова! какой Врубель!.. Только недавно, полюбовавшись ими в последний раз, отправил я с горестью свой экземпляр в Прагу, - продал чешскому Министерству народного просвещения. Право, руку не руку, а мизинец отрезать было бы легче... Да столько утрат, что мизинцев не напасешься. Притом же за них не платят.

Из отшедших ныне в другой мир Майков был первым поэтом, которого я встретил на своем жизненном пути, а Н.С. Гумилев последним. Внешнего сходства между ними не было: напротив, антиподы. Но внутренним обликом "сверхчеловек белокурой расы" Гумилев и черненький олимпиец Майков - близкие и родные: дед и внук. Mutatis mutandis (с учетом изменений (лат.)) в эпохе и поколении, оба они преемственные жрецы одного и того же храма, священнодейцы и мистагоги одного и того же культа и ордена. Разные мотивы и формы творчества, но то же мастерство, та же строгая размеренность вдохновения, - Пегас на крепкой узде! - та же рассудочность средств, та же осторожная смелость образов ("семь раз отмеряй, один отрежь") и тот же, при совершенном изяществе, несколько ремесленный холод. Как Майков, так и Гумилев принадлежали к типу благородных аристократических поэтов, неохотно спускающихся с неба на землю, от идеала к факту, упорно стоящих за свою привилегию "вещей" - глаголать языком богов. Пушкин рассказывает о ком-то из своих сверстников, кажется о Дельвиге, что тот гордо хвалился: "В стихах моих может найтись бессмыслица, но проза - никогда!" Рассудочная поверка своих вдохновений счастливо избавляла и Майкова и Гумилева (как и Дельвига) от бессмыслицы, но думаю, что оба они тоже охотно приняли бы Дельвигову характеристику и для себя. Но никогда не согласились бы с другим афоризмом того же Дельвига, что "чем ближе к небу, тем холоднее". Оба - и Майков (потомок Нила Сорского), и Гумилев (по фамилии явно семинарского происхождения, дворянин из недавних, по всей вероятности, нашего, "колокольного" родословия) - были чрезвычайно религиозные люди, православные строго византийского чина. Оба - твердые, убежденные монархисты, откровенные сторонники самодержавия. Скажут: "Но Гумилев был авантюрист, влюбленный в экзотические приключения, тогда как Майков - образец уравновешенного петербуржца-бюрократа, очень добросовестный и аккуратный чиновник в комитете иностранной цензуры..."

Да ведь не всегда он был уравновешенным обывателем и аккуратным чиновником, а смолоду тоже побродяжил по белу свету художником с эскизного книжкою, полотном, складным мольбертом и ящиком красок. Конечно, римская Кампанья и Абруцци, где он скитался, ближе Центральной Африки, куда забирался Гумилев. Но в исторической перспективе пешее блуждание в полудиких трущобах горной Италии 30 - 40-х годов прошлого столетия едва ли не такая же авантюра, как сейчас побывать на Конго или у истоков Нила. Так что, поскольку романтическая авантюра необходима для поэта, имелась она и в прошлом будущего чиновника Майкова, когда он писал "Фортунату", "В остерии", "Кампанья ди Рома" и т.д. С другой стороны взять, Гумилев погиб, далеко не изжив своей молодости, и как знать, во что отлился бы его характер к тому возрасту, в котором Майков обрел свою чиновничью аккуратность и обывательскую уравновешенность. Задатки же положительных бюрократических качеств - исполнительность и способность, даже любовь к дисциплине, точность и срочность в работе, строгая отчетность при очень хорошем умении считать и правильной самооценке - были свойственны Гумилеву в весьма высокой степени, что подтвердит каждая издательская фирма, любая школа, студия, курсы, имевшие с ним дело. Уж, кажется, в советском Петрограде, при совершенном расстройстве путей сообщения, мудрено было быть аккуратным во времени, и получасовые, даже часовые опоздания на заседания, лекции, концерты, уроки ставились ни во что. А желал бы я знать, когда и где Гумилев не был минута в минуту к назначенному сроку? откуда он родил, не исполнив принятой на себя обязанности до конца? Нет, он совсем не принадлежал к сонму тех растрепанных и расстегнутых поэтов, которые считают необходимым элементом дарования хаос в наружности, в образе жизни и в мозгах, а, напротив, был - и по внешности, и в мысли, и в чувстве - tire a quatre epingles (изысканно одет, подтянут (фр.)). Даже не изжитый им еще молодой снобизм оригинальных выходок, странной одежды и т.п. не выходил из строго обдуманных рамок приличия и хорошего тона. Уж как только не чудасило и не кривлялось, каких шуток и фокусов не выкидывало литературное, и в особенности стихотворческое, поколение его ровесников и сверстников, чтобы "огорошить буржуа" и тем стяжать себе известность хотя бы шута горохового, хотя бы Геростратову славу. Но кто и когда видал Гумилева в смешном, принижающем, недостойном его положении? Он был поэт-джентльмен - и даже не современный, а 20 - 30-х годов прошлого века джентльмен. И гораздо больше Онегин, чем Ленский... Самое убеждение его, что, вопреки общему предрассудку, поэты вовсе поп nascuntur, sed fiunt и что всякий человек в состоянии выработать из себя школою и усердием недурного поэта, - самое дерзновенное убеждение это, так раздражавшее Блока, Ахматову и др., в сущности говоря, плод чисто петербургской бюрократической мысли. И, если мы с этой точки зрения начнем вглядываться в произведения Майкова ли, Гумилева ли, то не замедлим заметить, что, по крайней мере, в половине, если не в двух третях, своего литературного наследства поэт 40-х годов XIX века и поэт первых десятилетий века XX дружественно сходятся на почве фактурного принципа. Один предшественник, другой преемник. Разница лишь в том, что Майков даже самому себе, не то что людям, никогда не сознался бы в "делании стихов"; а Гумилев не только гласно сознавался, но ставил его себе задачей, гордился удачным выполнением и приглашал всех желающих у него, мастера Гумилева, стихотворству учиться. Но тут уже опять корень не в существе двух поэтов, а в исторической перспективе: в перерождении нравов, взглядов, в переоценке ценностей.