Роман одной женской жизни

Пролог

Лето 1896 года было самым нелепым и -- не побоюсь признаться прямым словом -- постыдным в моей жизни. Всегдашним грехом моей молодости, да с отголосками и в зрелых летах, было, как оно в катехизисе определяется, "любление твари паче Бога". То есть весьма самозабвенное увлечение каким-нибудь очень талантливым человеком, дружба с которым становилась для меня на известный период времени, иногда очень долгий, самым важным и дорогим на свете. Так что, говоря высоким слогом, под солнцем ее меркли все остальные житейские интересы и привязанности.

Так любил я когда-то покойного В.М. Дорошевича, Эрнесто Росси, так любил впоследствии Максима Горького и -- последняя крепкая и нежная дружба моя -- Германа Александровича Лопатина. По выходе своем из Шлиссельбурга он много лет прожил у меня в доме.

В 1896 году предметом такой моей влюбленности был Владимир Иванович Ковалевский, известный государственный деятель последних двух русских царствований. А в то время -- директор департамента торговли и промышленности и устроитель пресловутой Всероссийской выставки в Нижнем Новгороде, столь неудачно затеянной покойным Витте, тогда еще не графом, но просто Сергеем Юльевичем, ибо за "вашим высокопревосходительством" он, "министр в пиджаке", не гнался.

Поехал я в Нижний с Ковалевским на три дня, а застрял там, увлеченный его красноречием и энергией, на три месяца. Застрявши же, как-то совсем незаметно и даже, пожалуй, противовольно закрутился в дикой карусели высокочиновного Петербурга и тузовой Москвы, съехавшихся к слиянию Волги с Окою под предлогом забот и совещаний об экономическом преуспеянии России. А в существе -- совершенно по тем же побуждениям, как, бывало, Тихон Кабанов удирал от суровой матери Кабанихи и слезливой, непонятно поэтической жены все туда же, на Макарьевскую: "Душа простора просила".

Как и в какой простор разрешалась эта просьба души, здесь говорить не место и не время. Любопытствующие пусть возьмут мой роман "Дрогнувшая ночь". В его первых гаавах "нижегородское обалдение" -- как аттестовала это время и состояние, усердно переживая их, столь пресловутая впоследствии Эльза Шабельская -- изображено подробно и фотографично. Для неохочих же справляться в первоисточниках, скажу кратко: даже и посейчас изумляюсь долготерпеливой милости Божией, что все мы там не спились с круга.

Для такого трагического конца помимо бесчисленных торжественных завтраков, обедов и ужинов было вполне достаточно уже одного павильона, в котором покойный князь Лев Сергеевич Голицын учредил российское Эпернэ и, уверяя, будто его шампанское уже на пути к тому, чтобы превзойти французское, усерднейше приглашал убеждаться в том всякого встречного и поперечного, знакомого и незнакомого с десяти часов утра и до семи часов вечера.

Помню самый высокоторжественный день голицынского павильона: посещение царем, царицею и блистательною свитою, пожаловавшими в Нижний из Москвы, только что отбыв коронационные празднества. Вошло это великолепное сборище к Голицыну величественно и даже строго. Но вышло! Вышло!!

"Сам"-то ничего, должно быть, был крепок на голову, держался молодцом, только немного покраснел с лица. Но зато вокруг царственной четы решительно все устои и столпы России качались и шатались в самом буквальном смысле слова. Наблюдая это обратное шествие весьма близко, мы с М.И. Казн очень сомневались, не останутся ли царь с царицей у ворот выставки одни-одинешеньки. Потому что свита их таяла с каждым шагом, теряя отсталых у каждой скамейки. Иные же, замедлив шаг, после некоторого нерешительного колебания вдруг обращали стопы свои вспять и устремлялись обратно под тот же гостеприимный кров, только что ими покинутый. Два же звездоносца, выйдя из-под гостеприимного крова, уже и вовсе не могли следовать дальше, но, опершись спинами о стенку павильона, стояли недвижными кариатидами с блаженными улыбками на разрумяненных лицах.