Среди гостей, мужчин, мелькали азиатские физиономии и костюмы, носы армян, глаза-маслины персюков, грузинские черкески, но их меньшинство терялось в море русых бород, серых глаз, скуластых и лобастых лиц с носами топором и картошкой. Гуляли Верхний Плес, Леса, Горы, Низовье, Москва, Сибирь. Никакой "Европы" совсем не было видно, равно как и евреев. Женщины все были русские, за исключением какого-то венгерского квартета и цыганского хора, -- и все, во всех хорах -- откуда только собрали их таких? -- одна другой краше. И во всех прозрачно сказывалась еще вчерашняя сарафанница "сверху", из-под Городца либо Балахны, или "снизу", из-под Дубовки.
Никогда, ни раньше, ни позже, нигде, ни в Европе, ни в России, ни в известных мне кусках Азии, не видал я более смелого и бурного, убежденного, восторженного служения Вакху и Афродите, хотя из тысячи-другой гулявших едва ли набралось бы здесь десять человек, слыхавших о Вакхе и Афродите. Да и из этих десяти поди половину привезла наша коляска. Зато славянского Ярила все эти дети Волги, Оки и Камы знали очень хорошо. А неистовое бушевание этих июльских ни утра, ни ночи было, конечно, не чем иным, как бессознательно справляемым Ярилиным праздником.
То, что творилось кругом, я не решусь назвать даже развратом. Потому что в разврате, хотя бы самом разнузданном, всегда сквозит и слышится тайная холодная основа его: рассудочная изощренность больной чувственности и еще более рассудочно потрафляющая на нее корысть. Здесь было совсем не то.
Когда мы изучаем историю уничтоженных христианством натуральных религий, нам очень привычно повторять определения -- религиозное пьянство, религиозная проституция, -- но очень трудно их психологически осмыслить, образно согласовать, представить идею в деятельности, символ в воплощениях действительности. На нижегородских "Песках" я понял, что это было и как оно бывало.
И вот что я скажу. Декламировать о "божественных оргиазмах" и воображать их в романтической дымке -- дело легкое и красивое: немножко статуарный музей, немножко игривый балет. Но, когда вы попадаете в настояще оргиастическую обстановку, цельную и неподдельную, это... "Это вам не жарты", -- как говорил покойный Дедлов-Кигн, но страшно.
Настолько страшно, что откровенно признаюсь: впервые едучи на "Пески", я был пьян -- очень мило, весело пьян. А в какие-нибудь десять минут на "Песках" я их зрелищем вытрезвился до совершенно отчетливого сознания, что здесь пьяным быть нельзя, а держи ухо востро, ибо "надо беречь свою шкуру".
Беречь от чего? От грабежа? От мошенничества? От соблазна на какую-нибудь из вакхически кружащихся бабенок, которая вдруг окажется черт знает чем больна? От столкновения с ревнивым "котом" и тычка ножом под пятое ребро?
В отдельности все это страхи мальчишек. На них, с позволения сказать, "наплевать" человеку, прошедшему во всесветном бродяжестве огни, воды и медные трубы и наученному пестротою пережитых опасностей разглядывать не только приближающегося человека, но и, как говорится, на три аршина землю под человеком. "Бродя три раза кругом света, я научился храбрым быть!" -- как рекомендует себя звучным баритоном маркиз де Корневиль.
Нет, не то. А страшна совокупность, общий дух, вся атмосфера этого, кругом тебя охватывающего, оргиазма, чреватого неожиданностями самых диких вдохновений -- на неслыханные слова, на невообразимые поступки. Страшна молния мысли, вдруг обжигающая мозг: "Если я не поддамся общей одурке, выйду ли отсюда живым? Если поддамся, не убью ли кого-нибудь?"
Эти безумноглазые бабы-зверихи, с атласной кожей и еще грубыми, рабочими ногтями, рвущие платье с наливных плеч вместе с пуговицами, падающие белыми грудями в лужи расплесканного по столам вина, вытирающие эти лужи бархатными и шелковыми подолами, не растерзают ли меня, смущенного невидалью гостя, как некогда фиванские вакханки истребили противника Дионисовых празднеств, скучного Пенфея?