Дорогому сотруднику и товарищу

МИХАИЛУ МИХАЙЛОВИЧУ КОЯЛОВИЧУ

посвящаю два тома "Марьи Лусьевой"

в память многих добрых бесед и писем.

Александр Амфитеатров

Fezzano 1911.V. 27

От автора

В предисловии к издаваемой ныне "Марье Лусьевой за границей" мне придется весьма немного прибавить к тому, что говорили предисловия и послесловия к трем изданиям "Марьи Лусьевой", но кое-что должен я повторить из сказанного в них. И прежде всего -- предупреждающую просьбу к читателю: не видеть в новой "повести" моей даже попытки к художественному обобщенно быта европейской проститутки-одиночки. О художественности в этих быстрых бытовых и публицистических набросках я совершенно не заботился. Причины, почему, тем не менее, я выбрал для обзора такой острой социальной темы форму "повести", я излагал в первом предисловии к "Марье Лусьевой" (1904 г.): общественный фельетон, инсценированный в виде драматического диалога, легче принимается и усвояется девятью читателями из десяти, чем фельетон такого же точно содержания, написанный в виде рассуждения, как "взгляд и нечто". По-прежнему считаю себя в полном праве сказать: в этой книге нет ни одной страницы выдуманной или вымышленной. Выдумана, конечно, только общая концепция "повести". Да и то, пожалуй, на этот раз не совсем, потому что в 1904 году в Риме я, действительно, встретил в Salone Marguerita {Салон Маргариты (фр.).} русскую немку, совершенно обитальянившуюся, которой обязан весьма многими из рассказов, теперь вложенных мною в уста Фиорины. Словом, вся эта "повесть" -- накопление почти сырого материала фактических наблюдений, как непосредственных, так и из первых или вторых верных рук. Проверял я материал этот, как и в "Марье Лусьевой", также и по книжной литературе -- и должен сознаться, что латинский Запад изучил свою проститутку гораздо лучше, чем Россия свою,-- в смысле общественно-патологического явления. О психологии же ее здесь, наоборот, мало кто заботится, и те шаги, которые в последние 25--30 лет сделаны в этом направлении, преимущественно, французскою изящною литературою, едва ли не всецело вызваны русским влиянием, главным образом, конечно, образами Сони Мармеладовой и Катюши Масловой. Так, например, апофеоз "дешевой проститутки", созданный Марселем Швобом в "Книге Монеллы", даже и начинается как бы гимном в честь Сони Мармеладовой. Но и то вся подобная литература идет из Франции за границу, где и потребляется; западному же буржуа она чужда. Когда француз или итальянец, вдохновясьТолстым или Достоевским, думает написать судьбу проститутки трогательно, он пишет по сухой, условной схеме фальшивую мелодраму -- с притворными слезами, как на тазах автора, так на глазах читателей или зрителей. Так ведь, в конце юнцов, обработали здесь и Катюшу Маслову с Соней Мармеладовой. Буржуа нисколько не верит в ту особенную психологию, которую ищет в мире проституции больная, надломленная совесть славянских и, в последние два десятилетия, еврейских писателей (Шолом Аш, Юшкевич и др.). Для буржуа, в глубине души его, la fille joyeuse {Веселая девица (фр.).} (старинное название французской проститутки) -- по существу -- такая же промышленница на общественный спрос, как всякая другая. Если она, по неизжитому средневековому пережитку, еще покрыта позором, то степень этого позора весьма меняется, в зависимости от ее ренты и, при достаточной высоте последней, т.е. на верхушках проституции, сводится почти что к нулю. Если мы сравним западную изящную литературу о проституции с русскою, то удивительна прямолинейная разница в характере и направлении жалости, с которою подходят авторы к предметам своего сочувствия. Я не знаю ни одной яркой литературной вещи чисто латинского происхождения, в которой звучала бы та, полная угрызений общественной совести, чисто моральная скорбь о проститутке, которой потрясают нас Достоевский образами Настасьи Филипповны в "Идиоте" и Грушеньки в "Братьях Карамазовых", Гаршин в "Надежде Николаевне", Толстой в "Воскресении" и т.д. Латинская литература, начиная с аббата Прево, давала и дает очень сильные и грозные картины ужасов и унижений проституционного промысла (Зола, Гонкуры, Гюисманс, Мирбо, Мопассан), но нетрудно заметить, что вся их скорбь обращается на проститутку-неудачницу и имеет в виду чисто профессиональные бедствия и несчастия проституции: венерические болезни, борьбу с полицией, половое переутомление, алкоголизм, отсутствие заработка, вымогательства и жестокость любовника, раннее увядание и преждевременную старость, потерю красоты, туберкулез и т.п. Сочувствие западного писателя к проститутке, следовательно, строится почти исключительно на экономическом фундаменте. Этого практического элемента не лишена даже старинная трагедия Фантины в "Les misérables" {"Отверженные" (фр.).} Виктора Гюго, который умел заглядывать в социальные вопросы глубже и человечнее многих писателей своей расы. Для того чтобы французский писатель оценил ужас проституции, он должен видеть проститутку, которой изменил ее промысел. Если промысел кормит и даже развивает благосостояние, то не только Жаны Лоррэны какие-нибудь, но даже писатели гениальной чуткости, как Гюи де Мопассан, тонкие сантиментальные психологи, как Альфонс Додэ, не идут в изображении проститутки глубже той же старинной и внешней fille joyeuse, что царила в литературе XVII--XVIII веков. Разве не благополучнейшее место во Франции "Maison Tellier" {"Заведение Телье" (фр.).}, разве не счастливы бытом своим женщины рассказа "La femme de Paul" {"Женщина Поля" (фр.).}, разве не завидно-очаровательна "Сафо"? Европейский писатель (кровный, не подражатель русской школы) жалеет проститутку не за то, что она проститутка, а за то, что у ней может отвалиться нос или развиться скоротечная чахотка, и тогда она на себя не работница и должна опуститься на уровень чудовищной животной нищеты, ужасающей буржуазное воображение, как предел терпения человеческой природы. Мне возразят: a "La Dame aux camélias"? {"Дама с камелиями" (фр.).} Во-первых, это -- мелодрама, во-вторых, Маргарита Готье, подобно своей предшественнице, Манон Леско, погибает жертвою совсем не проституции, но фамильной чести Дювалей, которая сурово восстает против союза Армана с une decllassée {Деклассированный (фр.).}. Такая же беда одинаково стряслась бы над бедною Маргаритою, если бы она была не дамою с камелиями, но чистейшею крестьянкою с васильком или горничною с анютиными глазками. Для того чтобы факт проституции оскорбил чувства западного писателя на чисто моральной почве, нужно что-нибудь ужасное, из ряду вон омерзительное, нарушающее законы естества, потрясающее основы общества: кровосмешение "Франсуазы", ребенок, запертый в шкафу, и т.п. Да и то не забудем, что подобные "трагические анекдоты" нарушали душевное равновесие у таких могучих и чутких людей, как Бальзак, Мопассан, Зола. Но Жан Лоррэн или Ришар О'Монруа нисколько не постеснялись бы сделать из них смехотворные анекдоты, которые и рассказали бы публике превесело и с совершенно спокойною совестью. Проститутку скорбного, вернее даже будет сказать, мрачного, демонического (и в этом его острое различие от русских) протеста знает в романских странах только поэзия, вышедшая из наследия Бодлэра. Но для этой поэзии -- "чем хуже, тем лучше": в ней много проклятий гнева, много ликующего ада, но святой возвышающей скорби по женщине-человеку, создавшей "Преступление и наказание", "Надежду Николаевну" и "Воскресение",-- не ищите, нет. Второстепенные французские авторы, которые, напитавшись Толстым и Достоевским, пробовали отразить эту скорбь, писали либо сухо-теоретические, почти педантические, скорее социологические диссертации, чем романы (Род, Маргерит), либо невероятную сентиментальную пошлость, лгущую и замыслом, и словами, и тоном, и действием.

Литература не может быть сама по себе. Она -- отражение жизни. Если один писатель на востоке Европы подходит к проститутке, надрываясь по ней предвзятою скорбью уже за то, что она проститутка, а другой -- на западе -- на ту же самую проститутку смотрит с совершенно спокойною совестью, буде у нее не гниет тело от сифилиса и туберкулеза,-- очевидно, не сами же по себе столь различны эти писатели своими совестями, а ведет их совести разными путями разная жизнь на Востоке и Западе, жизнь, из которой оба писателя органически возникли, чтобы отражать ее явления в зеркале своих дарований. Когда Ломброзо установил драгоценную для буржуа гипотезу о специальной расе преступников и проституток, Запад встретил ее громом рукоплесканий, как успокоительное открытие; а у нас Глеб Успенский впал в истерику от искреннейшего негодования на фатализм "серповидной челюсти", будто бы обрекающей девушку в жертвы разврату. Замечательно, что, покуда русская литература стояла под влиянием французского воспитания, вопрос о проститутке ее также нисколько не беспокоил. Даже величайшие наши писатели из дворян не избегли такого "барского" взгляда на проститутку. Пушкин и Лермонтов -- образцы легкого отношения к продажной женщине, причем второй, а в особенности Полежаев, способны были находить веселые мотивы даже в самых непреложных ужасах проституции. Полежаев в "Сашке" с искреннейшим восхищением описал разнос студентами веселого дома и жесточайшее избиение ни в чем не повинных женщин. Для Пушкина, в отношениях к женщинам вообще, типического ученика французов,-- проститутка -- только приятная мужская игрушка. Если он серьезно задумывается над судьбою проститутки, то трагедия последней для него исключительно в том, что старость отнимет у нее возможность быть игрушкою красивою и занимательною (Лаура в "Каменном госте") и -- "что тогда?" Проститутка -- человек, живая душа в падшем теле, понадобилась лишь новому русскому писателю из демократизированного дворянства, оскуделого в соседстве с разночинством (Достоевский, Некрасов), которому быстро пришел на смену уже настоящий разночинец чистой воды (Левитов, Воронов, Успенский). Она, если хотите, создание интеллигентного пролетариата. Толстой,-- хотя до мозга костей дворянский художник,-- не исключение из правила, а его подтверждение. До понимания Катюши Масловой он дорос лишь к 70 годам жития своего. Ранее проститутка возбуждала в нем барскую брезгливость, с которою он боролся теоретически, по долгу, но не по чувству. Вспомните Левина у смертного одра его брата.

В странах латинской культуры не было, да и сейчас нет, ни литературного разночинца, ни интеллигентного пролетариата в той форме, как вылились они в искалеченной запоздалым неправильным ростом культурной России.