— Разумеется, да ещё, вечная память ему, — какой исправный.

— Так вот видишь ли: отец у вас крестьянин, а из сыновей один, по-отцовски, мужиком остался, а другой — ты, Фриц, значит, — лучшего захотел, пошёл в матросы; стало быть, переменил участь, загнул на другую линию.

— Ну?

— Ну, и с происхождением человека — тот же самый порядок. Был да жил такой общий родоначальник, — зверь не зверь, человек не человек, — от которого пошли две ветви потомков. Одна всё развивалась, умнела, улучшалась и выровнялась в человека, как быть следует. А другая всё дичала, дурела, унижалась и выродилась в обезьяну. Понял?

— Как не понять? — протяжно возразил Фриц. — Как не понять, когда хорошо растолкуют? Выходить, следовательно, что один-то сын был парень себе на уме и в люди выскочил, а другого — дурака — отец, за непочтение, в обезьяны отдал… Ловко соврано.

Он снова захохотал, точно бочку покатил с горы, и, отсмеявшись в одиночку, продолжал:

— Нет, нет… что до меня касается, я не перестану верить в старика Адама и бабушку Еву… И знаете, братцы, почему? Потому что я сам их видел, — вот этими моими собственными двумя глазами!

Смуглый генуэзец Альфио, при этих словах, бросил подозрительный взгляд на стоявшую пред Фрицем кружку и, оттянув указательным пальцем левой руки веко на левом глазу, остальными пальцами весьма скептически заиграл пред лицом своим: дескать — вот началось — не любо не слушай, врать не мешай!.. Но немец настаивал уверенно и спокойно:

— Да, я был знаком с Адамом и с Евою. Ева-то, положим, когда я имел честь быть ей представленным, уже никого не узнавала от старости и, как недвижимое имущество какое-нибудь, лежала денно и нощно под шалашом на циновке. Но Адам, хоть и седой, как лунь, держался ещё молодцом, и мы с ним славно выпили перед отходом нашего брига с острова…

— Ага! — проворчал Альфио, опуская руку, — история какого-нибудь Робинзона!