-- Изволь, кланяюсь!-- отвечает Алексеев -- и поклонился.
Как хотите, смейтесь или не смейтесь над этим поклоном, а он, по-своему, похож на знаменитое: "Париж стоит одной мессы",-- как сказал веселый французский король Ганрио.
Алексеев стоял слишком на виду как общественный деятель, чтобы до общества доходило много слухов о его частной и семейной жизни. Он на людях жил и в деле, точно в котле, кипел. Жил широко, знал делу время и потехе час, слыл вивером на большую ногу... Но, когда роковая пуля Адрианова поразила его, первая мысль Алексеева была о семье, о жене...
Н.А. Алексеев был человеком более чем богатым -- одним из крупнейших московских капиталистов. Своим собственным коммерческим делом он распоряжался мастерски. Приемы ведения коммерческого дела он отчасти переносил и в дела общественные. Город под его рукою стал как бы крупным коммерсантом, положившим свои судьбы на страх и риск Алексеева, как своего приказчика на отчете, но с полною доверенностью от хозяина. И я думаю, что капитал и здравое ведение личных дел играли не последнюю роль в том доверии, с каким шла за Алексеевым купеческая и мещанская масса. "Мол, этого на кривой не объедешь... Человек коммерческий, солидный, все пути и выходы знает. Слово у него твердое, на репутации никакой "марали" нет, кредит -- что у Купеческого банка. Стало быть, можно ему и в деле поверить, и деньжатами его на дело ссудить; потому -- уж эти денежки будут чистые, никуда опричь того, на что требуются,-- не попадут". Алексеев был не из тех, кто гоняется за дешевою, но громкою и рекламною филантропией. Он и в благотворительности был прежде всего делец и практик. Бестолкового швырянья деньгами, как своими, так и общественными, надела, скрывающиеся под маскою благотворительности, он терпеть не мог. Он не понимал грошовой милостыни, крохотных подачек, которых польза лишь в том одном, что несчастный человек продолжит на какие-нибудь лишние сутки агонию своего несчастья, а затем должен впасть в еще пущее прежнего отчаяние пред своею злополучной судьбой,-- впасть, к удивлению и даже к негодованию грошовых филантропов: "Помилуйте! Ведь только что помогли человеку! Чего же он, неблагодарный, жалуется?!" Девизом алексеевской филантропии было: "Уж помогать так помогать!" Так помогать, чтоб человека сразу на ноги поставить -- "к месту его определить и счастие его составить". Словом, все, что на здравый взгляд и практическую сметку Алексеева стоило помощи, получало эту помощь в размерах, поистине, грандиозных. В таких случаях Алексеев не щадил своих собственных средств и, кликнув клич по городу, собирал громадные суммы, с миру по нитке... Масса, которая ему верила в слове и деле, охотно верила ему и в рублях. Городу был нужен дом для умалишенных,-- и город оглянуться не успел, как Алексеев преподнес ему миллион, точно роем пчел с ветру налетевший,-- возникла Канатчикова дача. С каким упрямством и из каких кряжей умел Алексеев выбивать деньгу, свидетельствует лучше всего, только что рассказанный мною, анекдот о пресловутом поклоне Алексеева в ноги своему бывшему приказчику за пожертвование в 300 000 рублей. Алексеев -- и исключительно он один -- настойчивый виновник пожертвования 750 тысяч рублей, результатом которого явился Баевский дом призрения. Это -- все рублями, презренным металлом, но, под влиянием и давлением Н.А. Алексеева, город получил еще подарок, никаким презренным металлом не оценимый: благодаря ему, Москва сделалась центром русского искусства. Он как душеприказчик С.М. Третьякова настоял на том, чтобы пожертвованная покойным городу Третьяковская галерея передана была в городское ведение теперь же, без всяких условных отсрочек и промедлений. Я лишь один раз слышал, как умело Алексеев призывал своим красноречивым словом к благотворительности внимающую ему толпу. Это было после страшного пожара на Бабьем городке. Хорошо говорил. Без всяких вычур, патетических возгласов, сантиментальных картин, расчета на слезу слушателя, просто, кратко, деловито, но таким убежденным тоном и проникнутым недавними тяжелыми впечатлениями голосом, что каждому ясно становилось: бедствие громадное; спорить о нем нечего; Бог помог не вовсе пропасть,-- стало быть, люди должны докончить помощь, указанную им Провидением. А тут еще личный пример: "Жертвую пять тысяч целковых!" Московский купец довольно равнодушен к общественной деятельности и гражданским обязанностям, но ревнив к чести своего капитала. "Али у нас денег нет?" И там, где Алексеев клал тысячу, его капиталистические ровни старались либо идти вровень с ним, либо перешибить его жертвенною деньгою. А мизинные торговые люди тоже раскошеливались более пропорционально состоянию, чем это делалось обыкновенно при других благотворительных затеях других менее авторитетных филантропов.
Став во главе города, Алексеев восемь лет, можно сказать, буквально с Москвою "жизнью одною дышал". Работал он совершенно бескорыстно,-- больше того, в огромный убыток своему купеческому карману. Его единственным жалованьем была честь служить Москве. В сущности говоря, алексеевские капиталы были громадною кредитною кассою, откуда город в затруднительных случаях мог всегда черпать средства своею рукою-владыкою без отдачи. Алексеев любил представительство. Приезжают французские моряки -- банкет: фирма города, деньги из кармана Алексеева. Вирхов, конгрессисты, всякие высокоторжественные открытия, все, что хоть сколько-нибудь было связано с именем города и в чем город обязан был принять праздничное участие,-- все это оплачивал Алексеев. Празднества он понимал не иначе, как на самую широкую и блестящую ногу. Недаром же после него московский городской голова Рукавишников, состоятельный не менее Алексеева, не выдержал сопряженных с этою должностью трат и, отбыв коронацию, отказался от должности; а Дума, в январе 1897 года, вотировала было крупный куш городскому голове на представительство, от чего в свою очередь отказался вновь избранный голова князь Голицын. Говорят, будто это было у Алексеева популярничаньем, актом купецкого самолюбия, старым "моему ндраву не препятствуй" и "чего моя нога хочет" в новой, цивилизованной версии. Но ведь этак все и вся можно объяснять, включительно до миллионов, собранных, как я изложил выше, Алексеевым для города. Что нам до того, какими мотивами созидались дома для умалишенных, больницы, богадельни, училища, раз они созидаются? Лучше иметь себялюбивые мотивы и совершать общеполезные дела, чем, подобно раку на мели, сидеть без осязательной радости для себя и других, но с самыми возвышенными и самоотверженно-альтруистическими началами где-то в тайниках души. Вера без дел мертва есть, но дела жизнеспособны и без веры. Мы живем в такое бедное благородством время, когда приходится считаться с фактами налицо, а не с призраками, предположительно стоящими за спиною этих фактов.
-- Факт есть вещь, а мотивы -- беллетристика,-- говорил мне по этому поводу один умный думец, принципиальный и рьяный оппозиционер Алексеева в течение всех восьми лет его "лорд-мэрства".-- Я Алексеева не люблю, систему его градоправления считал и считаю тяжелою и для большинства стеснительною. Но что он принес городу массу пользы,-- разве слепой и глухой будут спорить. А затем, кому он этою пользою хотел сделать добро, себе или другим,-- городу, собственно, решительно безразлично.
-- В нем был значительный процент алкивиадовщины,-- говорил мне другой оппозиционер Алексеева.-- Любил-таки покойник, чтобы о нем кричали, и не одной собаке отрубил на своем веку хвост ради молвы. Но ведь, правду сказать, кто из людей с талантом влияния на толпу не страдал алкивиадовщиной? Алексеев родился на свет с задатками народного трибуна. Он, как говорит Пушкин, "в Риме был бы Брут, в Афинах -- Периклес..." У нас из него вышел только боевой городской голова, превосходно приспособленный для всяческого рода грызни, когда за город, когда надо -- против. Человек -- с ртутью в жилах вместо крови, все толкающий, все будящий, предписывающий,-- словом, полно и широко живущий. Его пульсы бились в такт с пульсами общества, и этой заслуги у него никто никогда не отнимет.
Дума постановила увековечить память Алексеева портретом в стенах думского здания, им воздвигнутого. Его написал Савицкий и, к сожалению, не очень похоже: художник схватил только внешнюю щеголеватость покойного городского головы, не схватив души, жившей под его холеною внешностью. Но, каков бы ни был портрет, он своего рода монумент, которому трогательная надпись, возвещающая потомству о безвременной гибели "солдата, убитого на своем посту", придает особенно веское значение. Но памятников по Москве Алексееву и без того не занимать стать. Он сам их воздвиг себе. О нем кричит каждая московская улица в каменном поясе Садовой. Он ее облагообразил и украсил. Куда ни взглянешь -- видишь здание, тесно связанное с именем московского гражданского героя. О нем напоминают москвичу грандиозные бойни, одни из лучших, если не лучшие в Европе, городские ряды, и размерами, и красотою далеко оставившие за собой петербургский Гостиный двор и с невероятной быстротою выросшие на месте старых, чуть не допетровских развалин и гнилушек. Он оставил Москве в наследство водопровод; еще год -- и это наследство было бы увеличено канализацией. Тридцать новых городских училищ, Канатчикова дача, Баевский дом призрения, новая Дума... куца ни повернись,-- Алексеев, Алексеев и Алексеев. Точно тень его невидимкою летает по Москве, ища приюта в созданиях рук своих!..
Когда был убит Алексеев, я за фельетоны о его смерти попал во мнении многих, читающих, но не дочитывающих, имеющих уши слышати, но не слышащих, в разряд врагов городского самоуправления, в поклонники и проповедники системы "хозяйского кулака", которым покойный Николай Александрович временами, действительно, сжимал Думу так, что она пищала.
Нет, это неправда. Поклонником кулака я никогда не был. Но есть для общественного деятеля качество еще хуже деспотической склонности к кулачной системе управления: это -- когда ему не хватает этой энергической смелости, что города берет и Алексеевых создает, смелости, что может втащить деятеля порою в превышение власти, в скачок за черту прав и полномочий, но зато находит себе вечное и резонное оправдание в классическом "победителей не судят". Есть два способа развязывать запутанные узлы: или терпеливо сидеть над ними чуть не целые дни, теряя и золотые силы, и золотое время на черную и мелочную работу, или, наоборот, рвать и рубить их с размаху. Алексеев принадлежал к людям последнего типа. До него московские вопросы напоминали здание, окруженное столь сложною массою лесов, что из-за них и самого здания не видать. Идет день за днем, леса все растут да растут, здания за ними все не видать да не видать, так что оно чуть ли не делается в представлении публики мифом. Говорят, мол, будто есть не только видимые леса, но и самое здание, а -- правда ли это, нет ли, выстроится ли когда-нибудь здание, освободится ли от лесов, будет ли в состоянии красоваться без них,-- кто его знает! Около московских думских дел налипали, как вредный тормоз, массы мелочей, мелочишек, привязок, прицепок, проволочек, нужных и ненужных формальностей и уж бесспорно ненужной многоглаголивой болтовни. Со смертью Алексеева, умевшего тиранически сводить дебаты гласных к нулевому знаменателю, мелочная система толков, пересудов, переживаний и пережевываний возродилась в лице своих многочисленных поборников и сторонников, имевших удовольствие уцелеть в Думе, пережив "алексеевский террор". У меня долго хранилась карикатура на алексеевские заседания. Н.А. Алексеев сидит, потрясая огромным звонком, и поминутно прерывает И.И. Шаховского, Катилину тогдашней думской оппозиции, ораторствующего в пользу каких-то приютов.