Разговор не был для нее неожиданностью, хотя и сейчас она размышляла про себя, передвигая под левую щеку маленькую пуховую подушку-думку:
"Эх, скорехонько немножко дело двинулось... раненько... не созрели планы-прожекты мои... Незрелое яблоко с дерева рвать -- оскомины не набить бы..."
И думала она, ворочаясь в темноте и слушая тиканье часов в зальце и бурный самодовольный храп через две комнаты сестры своей, матери Григория, Соломониды, -- думала она о том, что вот спешащие обстоятельства приближают к ней самое важное, что когда-либо было в ее жизни и еще может быть...
"Когда быть-то?-- горько улыбнулась она в облегавшую ее ночь.-- Старуха становлюсь... Здоровьишко истрачено... Могила ползет навстречу... Нового в жизни не наживу ничего... дал бы Бог успеть -- со старым разделаться... Эка Соломонида сегодня разоспалась! Должно быть, вишневку на ночь пила. Словно орган! Так и насвистывает..."
И, слушая этот ликующий, захлебывающийся храп, который не давал ей спать, подумала без досады и злобы, равнодушно, как бы отмечая в уме давно решенное и известное: "Вот так-то всю жизнь... Теперь спать мешает... Смолоду жить мешала... Так всю жизнь!"
Думала и вспоминала...
Вся молодость Епистимии -- с детства, как себя помнит -- прошла в том, что кипела в ней неопределенная, могучая любовь к кому-то, куда-то в пространство бегущая, и задыхалась она от обилия чувства, ее волнующего, и мучительно искала, куда его пристроить, как и где собою за него пожертвовать...
"Собакой хозяина искала, -- мрачно думает она, мигая в темноте горящими глазами, -- собакой при людях хотелось быть... ну вот тебе, душка, и вышел твой выигрыш: будешь собакою век доживать... одинокою старою собакою... То-то было дуре смолоду -- не забывать себя, не стелиться половиком под чужие ноги..."
Вот эту самую Соломониду, старшую сестру, храпящую там столь счастливо и сыто, не возила ли она с двенадцати лет возраста, как добрая лошадь, на плечах своих, выручая ее из всех бед и невзгод молодого мещанского девичества в суровой, замкнутой, старозаветной и бедной семье, где всякая копейка гвоздем приколочена и угрюмый труд с утра до вечера держит всех, от старого до малого, за горло своею костлявою рукою? Соломонида слывет красавицей -- румяная, белая, пышная, а она, Епистимия, маленький, худенький заморыш, только глаза -- по ложке, всех смущающие необыкновенною голубою красотою своей. И нет у ребенка гордости и счастья больше того, что сестра ее -- вот эта самая красавица Соломонида, ради которой шныряют мимо окон франты -- чиновники, приказчики, вольноопределяющиеся, писаря, ездят, рисуясь станом и усами, на борзых конях молодые офицеры. А красавица -- на всех нуль внимания, только дуется самодовольствием, стреляет глазами да хохочет, распевая жестокие романсы. У строгой, жадной, сердитой матери, озверенной бедностью, все под замком, каждый кусок сахару на счету, а Соломонида сластена...
-- Пишка, укради!