— Особенно съ Викторомъ, — сказала она. — Съ Модестомъ Симеонъ какъ то все-таки осторожнѣе. A Мотя — Божій человѣкъ.
— Его обидѣть — это ужъ царемъ Иродомъ надо быть! — согласилась Епистимія.
— Да онъ и не понимаетъ, когда его обижаютъ! — вздохнула Аглая.
Прошло молчаніе, во время котораго только плескала вода за стѣною, выскакивали задушенными звуками взвизги и смѣхъ Зои и глухіе неразборчивые отвѣты недовольной Анюты… Епистимія заговорила, будто надумалась — каждымъ словомъ, какъ носкомъ башмака, передъ собою почву пробуя, съ кочки на кочку по болоту ступая.
— Жалостно это видѣть, Аглаечка, когда хорошая господская семья вразбродъ ползетъ.
Аглая пожала плечами.
— A только и остается, что раздѣлиться, — сказала она. — Раздѣлиться и каждому жить своею жизнью, за свой страхъ.
— Что жъ? — подумавъ, согласилась Епистимія. — И то дѣло не худое. Теперь вы всѣ имѣете свой достатокъ. Отъ дядюшки — кому хлѣба кусокъ, кому сѣна клокъ.
На бѣломъ стройномъ лбу Аглаи мелькнула, какъ зарница, морщинка, выдавшая уже привычное, не въ первый разъ пришедшее, раздраженіе не охочаго раздражаться, кроткаго человѣка, доведеннаго до того, что даже онъ начинаетъ терять терпѣніе.
— Такъ — тянетъ онъ, Симеонтій нашъ, — сказала она съ откровенною досадою. — Тянетъ, не выдѣляетъ.