Лиза молчала. Разговор возобновился только на следующий день, уже далеко за Мариинском.

— Я не только своих боюсь, Тимофей, мне и чужие-то страшны, — говорила Лиза. — Если бы можно было найти нору какую-нибудь, забилась бы в нее, да так и не выглядывала бы… или вот ехать бы всю жизнь, как мы теперь едем, чтобы пристанища не иметь, чтобы никто не мог привязаться с расспросом, кто ты, откуда, зачем… Не могу я! Умирать жалко, а вся жизнь моя сломалась… Не могу я на жизнь оглядываться! Не могу, чтобы меня прошлое окликало… Знакомым голосом!.. Заново надо жить… Не могу!..

— Да что же мне с тобой делать? Куда мне тебя девать? — лепетал смущенный Тимофей: он тоже начинал подозревать, что Лиза сходит с ума. Угрызения совести мучили его. И не только за «грех» против Лизы, а и еще кое за что. Дело в том, что ладанку-то он нашел в тот самый день, когда Лиза рассказала ему о своей потере. Она провалилась между двумя рассохшимися половицами в подклеть и лежала — одноцветная с ними, доступная только сибирским рысьим глазам. Тимофей знал уже, что в ладанке таится политический секрет, и, значит, она — штука опасная.

«Однажды потеряла и в другой раз не убережет, — думал он о Лизе. — А кто знает, чего тут Потап наколдовал? Сохрани Бог: попала бы в чужие руки? За клочок бумажки люди в рудники уходят…»

И, не долго мешкая, он отправил роковую ладанку в топившуюся печь.

«Ей же лучше, о ней же стараюсь, — мысленно оправдывал он себя перед Лизою. — Что потеряла, погорюет и перестанет, а свою петлю на своей шее возить — не расчет…»

— Куда? — в задумчивой тоске отозвалась Лиза на беспокойные вопросы спутника. — Почем я знаю?.. Если бы такую глушь найти, чтобы никогда никого из прежних знакомых не встретить…

— А жить чем станешь?

— Работать могу… В люди служить готова идти… мастерскую открою… прачечную… булочную… я все умею…

— Деньги нужны.