Прага. 8.1. (Русспресс).

Газета "Трибуна" сообщает:

"Советское правительство ассигновало несколько миллионов германских марок на коммунистическую пропаганду в Европе в форме организации целого ряда газет на русском языке, которые, прикрываясь лозунгом беспартийности, должны привлекать русскую эмиграцию на сторону советов. Как передают, такая газета будет организована и в Праге. Советское правительство в последнее время делает много попыток к привлечению эмиграции на свою сторону, так как антибольшевистская деятельность русских эмигрантов сильно затрудняет сношения большевиков с иностранными государствами". - я в "Руле" эту выразительную телеграмму и считаю своим долгом сделать по ее поводу некоторое тактическое сообщение, может быть, позднее, но, думается мне, теперь необходимое. Очень сожалею, что не сделал его раньше, но на то были у меня весьма основательные причины, внушенные личными отношениями.

Не новость какую-нибудь возвещает нам пражская телеграмма. В последнее время очень много шума в зарубежной русской печати делает соглашение между большевиками и некоторою частью научно-литературной интеллигенции. Несколько ее представителей выступили с громкими апологиями советской власти в заграничных изданиях, содержимых московским правительством. А также в одном органе, о котором, в уважение двух-трех имен, с ним сопряженных, хотелось бы думать лучше, чем заслуживает его проповедь. Я говорю о "Смене вех". Человеку, четыре года наблюдавшему и на собственной своей шкуре претерпевшему неописуемые безобразия советского режима, идиллические взгляды гг. Ключникова, Устрялова и двух-трех других гелертеров, приведенных на путь соглашательства умозрительными рассуждениями в кабинетном порядке, вдали от прелестей власти, к единению с которой они приглашают, кажутся более чем странными. Однако я никогда не позволю себе заподозрить этих благодушных и покладистых идилликов в недобросовестном происхождении их пропаганды. К сожалению, я не могу сказать того же о некоторых иных, ныне вдруг усердно записавших во славу советской России из недр ее, в особенности же из Петрограда. Причины:

1) Я не в состоянии уяснить себе психологический процесс, по которому люди, еще в июле и августе говорившие о советской власти не иначе как с пеною у рта, в сентябре оказались внезапно ее ревностными хвалителями и бешеными ругателями эмиграции, ей супротивной.

2) В последние летние месяцы прошлого года, в короткий период советского ухаживания за интеллигенцией, петроградским Наркоминделом была сделана весьма неуклюжая и грубая попытка массового подкупа местной литературной братии "с именами" - и как раз для работы в заграничных "беспартийных" изданиях.

Говорю это утвердительно и без малейшего сомнения, потому что сам испытал атаку подобного искуса.

Одному из сановников петроградской коммуны я и семья моя были несколько полезны в годы нашей старой эмиграции 1904 - 1916 годов, когда он был еще эсером. Человек недурной и, бесспорно, лично честный. К коммунистам он перешел в 1918 году не из выгод, но по убеждению и, как ревностный новобранец, принялся им служить не только за страх, но и за совесть. Исключительная работоспособность быстро выдвинула его на видные посты. Однако и на них он остался одним из весьма немногих тузов большевизма, к которым ненавидящая молва не прилепляет ярлыка с аттестацией взяточника и казнокрада. Тесно связанный с Наркоминделом, он оставлял в иностранцах, с ним сносившихся, наилучшее впечатление человека культурного и бескорыстно идущего навстречу нуждам лиц, к нему обращающихся, то и другое в советских учреждениях редкость почти беспримерная. О наших прежних отношениях он сохранил добрую память и, в свою очередь, теперь старался быть нам полезным, не опасаясь даже являться в подозрительных глазах своих новых товарищей приятелем семьи писателя, слывущего среди большевиков упорным "контрреволюционером". Ужасающая нищета, в которую мы, по упорству этому, впали, волновала его очень. В зиму 1920 - 1921 года, когда все деревянные вещи в квартире были сожжены и даже воровать топливо поблизости стало неоткуда, а издали - сила не брала, мы не погибли только потому, что этот человек в самые критические минуты дважды выручил нас из конечной беды неожиданною присылкою дров. По моим просьбам он не раз хлопотал пред Чрезвычайкою за некоторых безвинно арестованных. А в последний наш "семейный" арест (мой, жены и сына), во время Кронштадтского восстания, хлопотал и за нас самих. Словом, этого человека я, при всей нынешней разности наших путей, могу помнить только добром, а злом не за что. И потому-то я долго не решался, боясь повредить ему, предать гласности дело, в которое он неуклюже замешался, - не сомневаясь, что тоже лишь из доброго желания помочь мне и, по незнанию условий литературной этики, наивно предполагая, будто не совершает ничего худого...

Летом 1921 года чиновник этот получил назначение на крупный заграничный пост. Он очень давно не бывал у меня перед тем, но на неделе своего отъезда вдруг посетил меня дважды и оба раза не застал меня дома. Во второе свое посещение он сказал моим детям, что, во-первых, приезжал проститься, а во-вторых, имеет для меня важное "предложение", которое и начал было излагать одному из моих сыновей. Но, не понадеявшись на понятливость четырнадцатилетнего мальчика, предпочел присесть к столу и написать записку. Однако и тут у него дело не пошло. Написав несколько строк, он разорвал записку, смял, бросил в корзину и встал, говоря детям, что лучше созвонится со мною по телефону. Это было уже поздним вечером, часов в 10. Поведение гостя, очень нервное и возбужденное, показалось детям странным. Напуганные недавним арестом, они подумали, что и теперь тут что-то неспроста: не приезжал ли благосклонный к нам большевик с предупреждением о какой-либо новой опасности? Охваченные подозрениями, они записку гостя в корзине разыскали и, когда мы с женою возвратились домой, вручили ее нам, так как сами не осилили ее прочитать по трудности почерка. Записка, изорванная на несколько клочков, в трех из них сохранила некоторую цельность. Два заключали прощание и изложение "предложения", оборванное на полуфразе на самом, что называется, интересном месте, а третий - какие-то начертанные в раздумье над текстом записки цифры в кружках и квадратиках и ниже адрес: "Т. Кольцов (от 11 ч. до 4 ч.) 95 - 72 или позвать т. Кольцова, или узнать его телефон, 23 - 72 - вызвать (вечером)". Так как я ни о каком Кольцове, кроме поэта, никогда и не слыхивал, то сперва подумал было, что этот адрес случайно обронен вместе с запискою. Но, разглядывая, заметил, что он написан на той же бумаге, и бумага - моя, выдранная из конторской книги, счетовая, на которой в последние годы приходилось мне, за невозможностью иметь лучшую, писать свои произведения. Значит, нет, - адрес предназначался для меня... Заинтригованный всею этою таинственностью, я не без любопытства ждал, чем она разрешится. В час ночи меня вызвали в квартиру наших верхних соседей к телефону. Звонил недавний гость. Сперва шли слова с его стороны сердечного прощания, с моей стороны - доброго напутствия. Затем беседа перешла в фазис "предложения".

-- Александр Валентинович, - гудела телефонная трубка, - вам, конечно, известно, что за границею сейчас издается множество белогвардейских газет?