-- Так и передать?
-- Так и передайте.
Берлога выслушал своего поверенного, похмурился, повздыхал, поерошил темные вихры свои, попыхтел доброю дюжиною недокуренных папирос, порасставил их, где попало, почертыхался, шагая по кабинету из угла в угол,-- и наконец смущенный, сказал Аухфишу, совсем расстроенный:
-- Знаешь ли, Самуил Львович... черт ее побери совсем, эту Нану... Знаешь, она права... Канитель! Брось!..
XXV
Берлога, бледный, бродил по спальне, пыхая папиросою, и, останавливаясь пред сидящим Аристоновым, нагибался к нему низко-низко.
-- Моя вина пред Надеждою Филаретовною,-- говорил он раздельно и веско,-- слагается из того, что я не хочу быть окончательно виноватым пред нею. Эта женщина сплетена из своенравий дикой свободы. Лишить ее свободы значит совершить против нее оскорбительную жестокость и напрасное преступление. Вот сейчас придет к обеду Аухфиш, узнает, что Надежда Филаретовна объявилась, и начнет уговаривать меня, чтобы я запрятал ее в сумасшедший дом. По его адвокатскому мнению, это -- не только право мое, но и мой долг. Он десятки раз доказывал мне, что, оставляя Нану на свободе, я грешу ужасно, поступаю нечестно против общества. Ну а я не могу. Он отличнейший человек, наш милый Аухфиш, умнейший, образованнейший, честнейший, только -- несносный буржуа. Как упрется в свою "пользу общества", так уж это -- ultima ratio {Последний довод, крайнее средство (лат.).}, не свернешь его. И все, что в его программу не уложится аккуратно по предложенной мерке, будет отсечено и похерено так чисто и неумолимо, что сам Брыкаев позавидует. Я же, должен сознаться, совсем не настолько обожаю это наше великолепное общество, чтобы во имя его безопасности упрятывать за толстые стены и железные решетки женщину, которая никому не делает зла, кроме себя самой, а в трезвое время свое, наверное, умнее нас с вами, обоих вместе взятых. Покуда я вижу в человеке свет разума, я не смею отказать ему в свободе воли, я признаю его право распоряжаться собою, как ему угодно. Вас привело в ужас -- найти мою жену пьяною проституткою в Бобковом трактире, в ситцевом платье, в рваных башмаках -- по ноябрьскому морозу. Да, ужасно. Но вы видели: я не был ни потрясен, ни даже изумлен вашим рассказом. Это у меня -- уже притертый мозоль. Наступят,-- вскрикнешь, но долго не болит. Все здесь думано, передумано, обдумано. Что страдало -- отстрадало, что мучило и гневило -- перестало. С супругою моею я боролся за нее самое долго и честно и отступился от нее не потому, что устал, но -- когда убедился, что она -- права.
Аристонов вскинул на артиста глаза -- недоверчивые, сердитые.
-- То есть -- как права? Насчет чего?
-- В том права, что лучше и глубже знает самое себя, чем мы ее знаем. Все наши старания и заботы о ней всегда были, есть и будут напрасны и ей противны, потому что становятся между ее натурою и жизнью, как враждебные, чужими руками сооруженные перегородки, которые воле ее приходится расшибать, чтобы объединяться с инстинктом и жить по-своему. Что делать? Птице нужно безумие крыльев, жуку-могильщику -- тление трупа, а Надежде Филаретовне -- Бобков трактир... Так что не спешите считать меня извергом... Перевдемте-ка в мой кабинет. Я покажу вам документы...