— Не думаю, чтобы стал, — сказал я, не слишком, впрочем, решительно, — он дик и порою даже нелеп, но все же человек порядочный.

Она горько улыбнулась.

— Может быть, хотя я очень мало верю в порядочность мужчин, когда они оскорблены в своем любовном самолюбии. Да — Бог бы с ним, — только тут особые обстоятельства. Если бы оттого получился вред только для меня одной, — пожалуй, пусть болтает. Чему другому, а презирать толки и слухи о себе я давно выучилась. Не лучше легенды слагали обо мне и слагают здешние дамы. Следовательно, станет одною скверною легендою больше — только и всего. Если бы я боялась огласки, разве трудно было мне разыграть роль оскорбленной. оклеветанной невинности? Сначала «не понять» обвинений Буруна, потом отречься, прийти в негодование, уверить его, что он одурачен, и, в конце концов, его же высмеять, поставить в глупое, обидное положение, заставить просить извинения за злые мысли, и так далее. Иван Афанасьевич только поддержал бы меня, а Бурун счастлив был бы поверить. Ведь я видела: он чуть в обморок не упал, когда я все подтвердила. Я очень плохая актриса для сцены, но в жизни любая женщина, для подобных трагикомедии, готовая Дузэ. Их-то в народе и называют нашими бабьими увертками. Горазда и я на них, не хуже других. Вы, мужчины, так приучили нас скрываться от вас и вас обманывать, что это стало нашим сексуальным талантом, второю натурою. Но, когда меня так дерзко и прямо вызывают на открытый бой, я не умею, не люблю вилять и всегда принимаю вызов. Вот почему я пошла навстречу его обвинению. Чтобы не смел думать, что я пред ним струсила, чтобы не смел требовать отчета, воображать, будто он имеет какое-то право его требовать. Ну, да и разозлил он меня до зеленых чертей в глазах, — может себя поздравить. И без того уже я хожу сама не своя в последние дни, — процедила она сквозь зубы, с так знакомым мне, фальшивым взглядом вкось, — а он тут еще с своим сыском. Надоел, раздражил, утомил — терпения нету. Ссора, все равно, висела в воздухе, — не сегодня разбранились бы, так завтра. И, наконец, вижу: готовится мне красивенькое pour la bonne bouclie. Собирается прекрасный молодой человек так-вот и плюнуть в меня при людях секретом о Фене. Ну, не выдержала, кровь бросилась в голову. А, ты так-то? пугать? Получи же, голубчик. Сама выдала себя. И слава Богу. Грех долой, — душе легче.

Она смущенно опустила голову, ломая в пальцах зеленую веточку липкого тополя. Потом взглянула мне в глаза прямым, ясным, честным взглядом.

— Князя очень жаль, — сказала она. — Ужасно будет, если дойдет до него. Хоть и нет между нами уже никакой любви, и все прошло, что я вам говорила, быльем поросло, старое чувство давным-давно погасло, и пепел его охладел, — а ведь друг он мне, из друзей друг, боготворит меня, молиться готов. Он и без того хандрил, пессимист, blasé, скучалка жизнью. Он не раз говорил мне, что я одна из немногих ниточек, которые привязывают его к привычке существовать, потому что жизнью своей жизни он не называет. Жестокий это для него нравственный крах. Боюсь за него… и… стыдно очень…

Она прикрыла глаза рукою. Затем продолжала с тем же ясным взглядом и с хорошею, грустною улыбкою:

— Да и всех их жаль, всю мою Правослу беспутную и бесталанную. И деда Зверинцева, и Келепушку с Шелепушкой, и всех. Уж очень все они свыклись с моею дружбою, слишком срослись сердцами с хорошим обо мне мнением. Всем будет больно отрываться от меня. А не оторваться нельзя. Одних злоба разочарования прогонит, другие придут в хамский восторг: недотрога-то наша, гордячка — нашего поля ягодою оказалась, и надо будет их прогнать. Разочарованных, в особенности, жаль. В самом деле, считали меня только-что не за святую, лучшие, чистейшие чувства свои урывали даже от недр семейных, чтобы снести ко мне, — а я — вон какая. Вы только представьте, вообразите себе, как станут торжествовать всякие Екатерины Семеновны и Антонины Никаноровны, которым я столько лет была как колючий терн в глазу; с какою злобною радостью будут они издеваться над мужьями; вот, мол, кого вы, в простоте душевной, — идеализировали, вот пред кем благоговели. Взять хоть Михайлу Августовича, золотого друга моего. Ведь он своей десятине не позволял словом дурным обо мне никнуть. Как-то раз, при гостях, она осмелилась — ругала меня очень, сплетни грязные повторяла, развратницей назвала. Мишель и на постороннюю публику не посмотрел — Не умею, говорит, судить, кто добродетелен, кто грешен, ибо сам в беззакониях рожден. Полагаю, что праведен Бог один. Однако, говорит, уверен, что, если Виктория Павловна вздумает идти замуж, то не поедет в балет выбирать мужа по телосложению в трико, а, ты, матушка, там меня и обрящила… Самым великим, самым достойным людям дай Бог в удел такую крепкую к ним веру, таких сердечных, теплых друзей, таких фанатиков без рассуждения, как верили в меня, малую и не стоящую. А теперь — по этой-то вере — хвать грязным кнутом. Выйдет на свет безжалостная старая правда, и окажется, что все они, Екатерина Семеновна, Антонина Никаноровна e tutte quante, правы, и я, действительно, и Мессалина, и Цирцея, и какие там еще глупые клички мне давали?.. Окажусь хуже, чем даже они думали обо мне. Кумир-то, стало быть, в куски, идеал-то в лужу, в омут, в болото. Возненавидеть за такой обман должно, — и возненавидят. Еще счастье мое, что Орест сидит в сумасшедшем доме. Тот бы не пожалел, — прав был Иван Афанасьевич: прямо пришиб бы меня на месте кулаком по темени. Вот-де тебе, змея-обманщица! Не лицемерь, не делай дураками честных людей, не смей играть святыми чувствами. От всех-то я требовала прежде всего искренности, прямоты, всех-то наставляла искать счастья в правде отношений житейских, — и всех обманула, провела, как ловкая фокусница. Не прощают таких издевок над собою хорошие, но грешные люди, вроде того же Михаила Августовича. И мне от них нельзя ждать доброго, да и им будет очень нехорошо. Потому что, какова я ни есть, а это смею сказать с гордостью и всегда утверждать буду: была я полезна им, слабым людям. Многие из них одной мне, только моему влиянию обязаны, что сохранили облик человеческий и не пасутся на подножном корму, подобно Навуходоносорам. Многих я охранила, многих заснувших, опустившихся разбудила. Сколько людей кругом думали и поступали хорошо, прежде всего, потому, что считали меня своею живою совестью, —иначе, мол, Виктории Павловне на глаза показаться стыдно. Келепушка до столкновения со мною, о котором я вам рассказывала, скот скотом жил, по всей губернии славился жадностью и бесстыдством. А теперь, — сам признается. — Как заходят, говорит, во мне злые бесы, я сейчас же и проверяю себя: а что-то нам на это Виктория Павловна скажет? Скверно скажет. Ну, стало быть, преодолеть себя надо. Провалитесь вы, бесы!.. Жаль мне, Александр Валентинович, жаль всех их— моей бедной, порочной, курьезной Правослы, куда больше, чем себя, жаль…

А полу-друзья и скрытые враги, которые не унижали меня только потому, что не смели, потому что пятна на мне найти не могли? для которых моя Правосла была приятным местом, потому что в ней можно держать себя без стеснений, но несколько скучным, потому что насчет амура плохо? Господа, которые, напившись, отпускали в городе фразы вроде: всем бы у Виктории Павловны хорошо, — только, отчего она барышень не приглашает? Провели бы время с приятностью. А то — словно собака на сене, сама не ест и другим не дает. И, — главная группа опасных: господа, которые ухаживали за мною и получили отказ. Разве Бурун один? Много их у меня и есть, и было. Что обиженных, что втайне негодующих, как смела я оттолкнуть величие страстей и чувств их. Бурун открытие свое в трагедию принял, — какой-нибудь Позаренко, какой-нибудь Кутов сделает из него комедию, водевиль, и как радостны-то, как счастливы будут. Еще бы! сразу все цепи с языка и совести долой: не смеешь больше командовать нами, царевна Недотрога. Не смеешь больше не слушать наших пошлостей, не смеешь восставать против наших скотских взглядов и поступков, против нашего мужского превосходства и первенства. Потому что — довольно-с: покомандовала, пока тебя не раскусили, пока умела ты втирать нам очки, будто и впрямь ты особенная— стоишь где-то этажом выше нас. А теперь мы тебя раскусили, голубушку: не только ты такая же, как мы, но и похуже нас, потому что фарисейка, кривляка. Так вот же тебе и дань должная — и подлый флирт, и наглое амикошонство… полюби нас черненькими, беленькими-то нас всякий полюбит.

Она задыхалась, красная, как пламя, глаза ее метали молнии, губы трепетали, голос звенел острою, горькою силою… Огорчение сделало лицо ее некрасивым и старым: теперь ей смело можно было дать ее двадцать девять лет.

— Успокойтесь, — сказал я, растроганный ее волнением, — дело, по всей вероятности, обстоит не так трагично, как вы его воображаете. Это первые острые впечатления. Повторяю вам: при всем своем легкомыслии, Бурун человек не бессовестный. При том собственная роль его в данном случае так жалка и некрасива, что, если он сумеет обсудить и уразуметь свое поведение, то вам нечего бояться: он должен молчать и будет молчать.