— Да я то откуда же могу знать? — огрызнулся он с неудовольствием.
— То то вот кабы знатье… — добродушно возжалела Анисья. — Кабы знатье, стало быть, к добру или худу…
— Ты на пальцах погадай, — буркнул Иван Афанасьевич, вчитываясь в каждое слово телеграммы и оценивая каждую букву с таким усердием, что даже лысина его задымилась испариною и нос разгорелся, как зардевшаяся головешка.
Анисья приняла его иронический совет, как серьезное приказание, зажмурилась, свела пальцы, — не сошлись.
— К худу, — сказала она равнодушно, качая головою. — Как есть, к худу. Должно быть, Афанасьевич, крышка приходит тебе.
— Ври больше! Крышка! — хмыкнул Иван Афанасьевич в усы, испытуя глазами телеграмму.
— И очень просто, — возразила Анисья, с тем же несокрушимым спокойствием, заставляя стену вздрагивать мерным трением могучих своих лопаток, — то есть чего проще быть не может… Надоело, видать, барышне кормить тебя, дармоеда…
— Сама больно рабочая!
— Не иначе, что зовет тебя, чтобы рассчитать; нажаловался, видно, на тебя кто-нибудь из недругов твоих… О-хо-хо! Жалко мне тебя, Афанасьевич: скверное выходит твое дело, — придется тебе среди зимы идти на мороз…
— Чего каркаешь? а? ну, скажи, пожалуйста, чего ты раскаркалась, как ворона? — обозлился и струсил Иван Афанасьевич, бледнея в лице, так что один нос продолжал светиться заревом. — На мороз… скажет тоже!.. Зажалела!… На мороз… Себя жалей! Коли на мороз, то не один пойду… с тобою вместе!