— Помилуйте! — даже обиделся Иван Афанасьевич, думая о серебряных карасях, — что же тут не понять? Не мудрость какая… Напрасно даже упоминаете: имею достаточно собственного соображения…
Арина Федотовна посмотрела на него с некоторым изумлением к благоразумию, превзошедшему ее ожидания, и упористо повторила:
— Да ты так это хорошо запомни, что, если даже она сама снова заговорит с тобою о том же, так ты ей должен сказать: это вам, Виктория Павловна, во сие приснилось, я знать ничего не знай и ведать не ведаю… Понимаешь?
— Так точно, Арина Федотовна: именно, — знать ничего не знаю и ведать не ведаю. Великолепно. Именно это настоящее, что должен сказать.
— Чтобы вычеркнуто было, — и конец.
— Конец, — как эхо откликнулся веселым согласием Иван Афанасьевич, зажмуря глаза свои, пред которыми сверкала воображаемая серебряная чешуя.
Арина Федотовна опустила его, конечно, не преминув, на всякий случай, прибавить:
— А иначе на меня не пеняй.
Но даже это зловещее напоминание не вывело Ивана Афанасьевича из вешней безмятежности духа. Он шагал с своими удочками к своим карасям и, когда мысль его, от предстоящего удовольствия следить на блестящей черни пруда, под ольхами, качающиеся в пробке перья поплавка, — отрывалась к только что выдержанному разговору, его охватывало смутное недоумение, готовое, право, уже не по Аринину приказу, а по собственному сомнению — думать: а и впрямь не было ли все тогда во сне?