И он получил ее, жданную плюху эту, — жестокую, громкую, со всей руки, так что его даже, в самом деле, качнуло на скамье, и боль зажгла щеку, как огнем, и в ухе зазвенело… Он чуть не взвизгнул от боли, но молниеносно успел овладеть собою и по новому сшутовать: притворился, будто убит, и повалился со скамьи на траву, на левый бок, свесив голову, с высунутым языком, на плечо, точно фигурка из театра марионеток под палкою Петрушки…

— Напрасно, не рассмешишь, — сурово сказала Виктория Павловна, вставая со скамьи. И, встряхивая юбку, оправляя волосы, нравоучительно договорила:

— Нечего сказать, хорош мальчик оказался… Дрянь какая! Щенок еще, а уже бесстыдный…

И пошла по аллее. Ванечка открыл глаза, сел и произнес стоном умирающего:

— Драться-то не шутка, а вы попробовали бы, как это больно…

Она ничего не отвечала, но Ванечка видел, что красные плечи ее опять дрогнули смехом, и послал ей вслед— «с трагедией»:

— А ей весело! Она смеется! Ха-ха! О, женщины, женщины! сказал великий Шекспир — и совершенно справедливо…

Тогда она обернулась, на ходу, через плечо, и бросила ему хохочущее прощение:

— Ты такой болван, что на тебя и сердиться нельзя.

Поздним вечером того же воскресенья, Виктория Павловна, покончив с Ариною Федотовною хозяйственный и вообще обычный им, в течение многих лет, ежедневный разговор на сон грядущий, и распростившись с нею обычным же поцелуем, собиралась уже раздеваться, как вдруг — совсем не обычно — Арина Федотовна возвратилась. Став у притолоки, несколько в тени, домоправительница принялась жаловаться на трудное хозяйство, на безденежье, на то, что, вот, она стареет, а помощи себе ни откуда не видит, а пуще всего донимает ее Ванька-шалыган, который ее объел, опил, обносил, разорил, ничего не делает, нотариус его — того гляди, что прогонит, а ему, бездельнику, и горя мало, знай, ходит-посвистывает, да еще научился за барышнями ухаживать… «вот, как треснет его какая-нибудь по роже —поделом ему, шуту, будет знать»…