Иконописное лицо, на мгновение, исказилось фанатическою ненавистью:

— Толстой — мало, что еретик, — сухо сказала она, сверкнув глазами, точно ножем ткнула. — Он изверг, антихрист, истинно лев рыкающий, иский кого поглотити. Его с Оригеном на одних весах не весить. Толстой божество в Христе отрицает, церкви ругается. Во истину есть анафема-проклят. Хуже Лютера и Ария, ему часть с Магометом. А Ориген только тем и провинился, что милосердие Божие возвышал над правосудием Божием. И известное дело: земным властям это невыгодно, чтобы милосердие возвышалось над правосудием, — оттого и возлютовал на Оригена царь Юстиньян. А до Юстиньяна-то он триста лет почти во святых был, числился Отцом и столпом церкви: вы сами в духовном звании были, должны это помнить. Что ж, что отлучили? Это тебе не офицер, которого вот так взял, да и разжаловал в солдаты. А Оригена не хочете, — тогда вот вам: святой Исаак Сирин что речет? «Как песчинка не выдерживает равновесия с большим куском золота; так требование правосудия Божия не выдерживает равновесия в сравнении с милосердием Божием. Что горсть песку, брошенная в великое море, то же грехопадение всякой плоти в сравнении с Божиим промыслом и Божиею милостию. И как обильный водою источник не заграждается горстью пыли, так милосердие Создателя не побеждается пороками тварей». Что же, и его отлучать? И Ивана Богослова, когда учит: «страха несть в любви, но совершенна любви вон изгоняет страх, яко страх муку имать, бояйся же не совершися в любви»? Этак — ежели дерзновенно взять на себя Божественную власть да отлучать по собственному человеческому, разумению о Божеской правде — то святых в Церкви сразу убавится на треть, поелику пребудут в ней, значит, токмо делатели страха и мзды, а делатели любви отыдут… Как же это возможно? И что же — по вашему — Богородица-то, которая есть величайшая делательница любви и всех нас заступница, разве отступится от мира, покинув нас, горемычных? Да ни в жизнь. Покров ее синезвездный над всем миром простерт. Гляньте-ка ввысь: вон он, батюшка, зажигается вечернею зорькою, зовет свои звездочки, чтобы охранять нас и лелеять в ночи. Это, сударь, вечное. Куда ему от нас деваться, а нам от него? Богородица — свет наш, меч наш, щит наш. Господь Бог весь мир объемлет, а она, матушка, избрала себе удел — грешную нашу землю. Она Феофилу-богоотступнику, душу свою продавшему врагу человеческого рода, за почесть епископскую, возвратила его богоотметное рукописание, — так нам ли отчаяваться, хотя бы и нечистым, и блудным, но верующим?.. Читайте у св. Иоанна Лествичника: «отчаяние самая злая из всех дочерей греха»…

Михаил Августович давно заметил, что Василиса отвлеклась от мыслей о Виктории Павловне и как бы обобщает свой протест, постоянно употребляя местоимения «мы» и «наш», а, вместе с тем, и как бы сохраняя и даже подчеркивая в нем что-то личное, остро пережатое… И, точно отвечая на его тайную мысль, она, вдруг, заговорила быстро и смело, с странным, вдаль куда-то отвлеченным и, словно пламень в тумане, загадочным блеском в глазах…

— Позвольте вам, сударь Михаил Августович, сказать хотя бы о самой себе. Не для того, чтобы жизнь свою рассказывать: Боже сохрани! Я и одна-то, про себя не люблю и даже ужасаюсь воспоминать ее прохождение, не то, что обнажать пред посторонними людьми сей соблазн и смрад. Единственно, что могу сравнить: если Виктория Павловна собою напугана настолько, что все ее житие сделалось как бы адом покаянного размышления и смиренного подвига, то что же со мною было бы, если бы я допустила себя до подобных сомнений в благости Божества и до дерзновения упреждать Его суд и правду? Потому что я-то, Михаил Августович, — покуда Господь не привел меня к Себе — была столь удалена от Его благости, как, может быть, на миллион женщин одна бывает. Вы, вот, изволили с презрением отозваться об Анисье, — что же бы сказали, если бы знали, в смраде какого греха пресмыкалась я, окаянная? Анисья ли, другая ли блудница, — что они? Безвинные жертвы человеческие, слабые игрушки демонические. Я же была не то, что игралищем демонов, но изумлением их и излюбленною подругою. Вся запуталась в сети, ею же змии запят ны страстми плотскими и блудным навождением. Единое, что сберегла, чего не возмог злодей осетить: не приняла я в себя духа сомнения, он же есть начальник уныния и малой веры, рождающей отчаяние. Бывало, нечистый шепчет мне в уши-то, шепчет: — Проклята еси и уготована огню! где тебе Христовою невестою быть, — ты невеста Вельзевулова… А я на колени да за акафист Сладчайшему Иисусу… Оцепит меня змий кольцами палящими, пламенем дышет, очи слепит, слух сожигает, кровь ядом огненным отравляет, — нет у меня против него силы… имам плоть страстьми люте бесящуюся и яростию палимую… Шепчет, ластится, издевается:

— Можешь ли измерить бездну падения твоего? Тело твое оструплепо грехами, душа твоя зол исполнися, ангел хранитель твой с омерзением отвратил от тебя лик свой и отлетел в пославшему его… Отступился от тебя Владыко неба и земли. В руки наши пришла еси и нам предана еси! Присягни мне, да будеши мне супругою в радости греха и в отчаянии бездны… А я, хоть и гибну огнем геенским, но — про себя — все твержу: — Неправдою коварствуешь, бесе. Не отринет неукорный, благий Господь моего упования, занеже и согрешив, не прибегла к иному врачу и не простерла руки моея к богу чуждему. Не отлетит от меня ангел мой, хотя и восплачет, егда враг попирает мя и озлобляет, и поучает всегда творити своя хотения. Не отлетит, да не изимет Преблагий души моея в день нечаяния моего и в день творения злобы, да не погибну во отчаянии и да не порадуется враг о погибели моей…

Лицо ее, разгоревшееся в экстазе волнующей речи, приняло выражение одушевления почти страшного, но — как казалось Михаилу Августовичу, с любопытством наблюдавшему, менее всего святого. Румянец, бросившийся в щеки, еще больше вытемнил иконописные черты, а в глазах, теперь, и в самом деле, почти черных от увеличенных зрачков и сделавшихся громадными от широко раздвинутых ресниц, точно траурных рам каких-то, мелькали блуждающие огни… И в них Зверинцев замечал очень мало общего с успокоительным присутствием сияющего ангела-хранителя, — скорее вспыхивали глубокие отблески того — противоположного — огня, в котором, именно, говорят, обитает древний погубитель-змий, столь злобно преследовавший сестру Василису какими-то своими коварными кознями…

— Ну, матушка, спасена душа, — думал про себя Михайло Августович, — в святых отцах и молитвенных текстах ты сильна, но черти в тебе прыгают таки — да и прехвостатые… Баба ты, может быть, и впрямь верующая, допускаю даже, что фанатическая, пожалуй, согрешив, и каешься искренно, но и любишь же ты согрешить! С яростью грешишь, с исступлением каешься… вроде двуострого лезвия грех в душу вонзаешь… оно — для многих — и слаще!.. Верю, что Бога любишь, но и дьяволу доставляешь не мало радости…

А сестра Василиса, смирив встревоженное внутреннею бурею лицо свое, говорила уже спокойно, почти елейно:

— И что же, сударь? Казалось бы, погибель мне конечно в подобных сему злообольщениях, — ан, нет: пришел час воли Божией, и открылось Его благое произволение… Послала мне Матерь Божия великого наставника, избавителя, мужа свята, иже, вышния Красоты желая, нижния сласти телесные оставил есть, нестяжанием суетного мира, ангельское житие проходя…

— Это знаменитый ваш Экзакустодиан, что ли? — перебил Зверинцев с сердитою и недоверчивою усмешкою.