— Если ты меня не боишься, то я-то тебя боюсь.
— Напрасно. Я гостей не обижаю.
Но он возразил голосом глубокой, проникновенной и как бы покорной грусти, искренность которой — против воли женщины — дошла до ее сердца:
— Верю. Ты-то меня не обидишь, да я-то себя тобою обидеть могу… Поняла?
— Да, — слегка смутилась она, — может быть, и поняла… Но — тем не менее — не по трактирам же мне с вами ходить, ради ваших целомудренных страхов… Как знаете.
Он стоял пред нею, в голубоватой мгле светлеющей ночи, как будто вырезанный из черной бумаги, зеленоглазый, странный в своей остроконечной скуфейке, со своими широкими рукавами и долгими полами, — качал головою, на которой тьма скрывала черты лица в длинном белесом пятне, и скорбно твердил:
— А между тем я должен говорить с тобою… много… свободно… часы, может быть… Никем, кроме тебя, не слышимый… Понимаешь ли ты: должен… Из души просится… Чего родной матери не сказал бы — тебе скажу… Потому что — послан я к тебе… Из-за тридевяти земель прикатил видеть тебя, потому что — сильнее оно меня… необходимо… Духом несло… Послан… Дай мне говорить с тобою… Это не блажь, не прихоть… И для меня, и для тебя — равная необходимость…
— Для себя необходимости не чувствую, — возразила Виктория Павловна с умышленною холодностью и, вместе со словами — до жуткости четко слыша в себе: «а, ведь, это я, кажется, лгу». — Но, если вы так настаиваете, укажите место и время, где мы можем спокойно встретиться, — я приду…
— Крумахеры… фабричный бульвар знаешь? — быстро, радостно спросил он, взмахнув рукавами рясы, точно летучая мышь крыльями.
— Конечно, — я же здешняя, рюриковская…