— Ну, и исполнилось предвещание прозорливого старца. Далеко еще до вечера было и солнце высоко стояло в небе, когда я, впервые в жизни упоенный сладким вином и обаянный лукавою женскою лестью, утратил столь долго и бережно лелеянную чистоту свою… И, когда, потом, в отчаянии, хотел удавиться, она, Авдотья, уследила меня, вырвала петлю из рук моих и убеждала меня:

— Безумец! За что замыслил ты казнить себя? Не воображаешь ли угодить Богу самосудною и самовольною смертью? Отнюдь! Не Богу ты послушествуешь, но наводящему обман и отчаяние бесу. Разве не предрек тебе святой старец того, что ты почитаешь своим падением? Если оно, предвиденное, все-таки, совершилось, — значит, Господь его попустил. А если Господь его попустил, то — еще вопрос — есть ли оно падение? Не исполнение ли, напротив, неведомой и неуяснимой воли Божией, ведущей тебя, яко избранника с таинственным предназначением — чрез благо кажущегося греха, к целям святым и высоким? Разве юроды Христа ради не творят мнимых грехов, чтобы в самоуничижении ими найти свое спасение? Как знать? Быть может, и тебе послано юродство — юродство блуда, в коем ты не грех обрящешь, ниже падение, но новую чистоту, превысшую чистейшей невинности и целомудреннейшей девственности? Ибо, хотя блаженно и свято изображается неведение Адама и Евы в раю, однако, отнюдь не было последнею ступенью совершенства человеческого, поелику не спасло их от дьявольского порабощения: сами заковались в кольца Змия-прельстителя и весь род человеческий ему закрепостили. Мы же, после Христа, разрушившего наши крепи, должны жить не в неведении, но в ведении. Кто Христа в себе носит, тог смеется над грехом, — не грех над ним хозяин, а он хозяин греха. Все, чем дьявол Адама с Евою осквернил и что вокруг них напутал, смыто Христовою кровью, — и остался для мужчины и женщины только восстановленный завет Господа Творца нашего: плодиться, множиться и населять землю. Потому что лишь слова Божии непреходящи, а всякое иное мудрование, человеческое ли, демонское ли, есть пепел, прах, тлен… Если бы Адамов грех, по-прежнему, владел человеком и определял его пред лицом Божества, то тогда — значит — напрасно Христос приходил в мир, и нисколько Он его не отвоевал у дьявола, и владыками вселенной остаются по-прежнему древний Змий-Сатана, с сынами своими, отверженным родом Каиновым… Но подобное грешно помыслить даже нечаянно, против воли — не то, что принять верою… Если дьявол осетяет тебя отчаянием, — это не раскаяние, но демонский обман: это он тебя в дохристову веру тянет, в царство прельщенной Евы и запуганного Адама…

— Никогда и никто еще не говорил мне подобных речей. Не вихри — смерчи, ураганы новых мыслей они во мне породили. Я понял, что свел знакомство не с простою женщиною, берущею первого встречного в случайные любовники сластолюбия ради… Понял, что тут, действительно, было предопределение: что, в лице ее, Господу было угодно открыть мне яд и лекарство, грех и спасение, бездну и путь в небо…

Он примолк, чуть косясь беспокойным левым глазом на безмолвную, в большом и живом любопытстве, Викторию Павловну.

— Итак, оказывается, это Колымагина вас в секту ввела, — отозвалась Виктория Павловна. — Это для меня неожиданно. Я думала — наоборот.

— Секту! — недовольно повторил, без ответа, Экзакустодиан, даже дернувшись всем телом, как уязвленный. — И ты туда же за другими повторяешь нелепое слово, в котором нет ни смысла, ни правдоподобия! Какая у нас секта? Нет секты. Мы не в секте, но в Церкви. Разве человек таких чувств и мыслей, как я, как Авдотья Колымагина, может удовлетворить беспокойство своей души, отколовшись от верующего мира, обособившись в какую-то секту? Нам нужно прямое общение с Богом, спасение, благодать, а в сектах благодати не бывает. Спасает только Церковь — единая, православная, апостольская. Грех — потоп. Един был ковчег Ноев, спасший живую тварь для имевшего обновиться мира. Так и Церковь одна. Спасение наше в Церкви, как в ковчеге Ноя, и нигде больше. Не сектанты мы, а самые верные и твердые из всех детей Церкви. Но дети должны понимать свою мать, а для великого большинства своих детей Мать-Церковь непостижима, загадочна, неудобовразумительна. Мы же ее понимаем. Всегда, всюду, во всем. Духом понимаем. Вдохновением. В том все различие наше от прочих православных. Мы вдохновенны — они нет. Секта! Да, если нас силою гнать будут из церкви, и то мы не пойдем — ляжем на дороге и кричать будем: нельзя! мы свои здесь! это наше! Отлучат нас, анафемою разразят — мы не поверим. Ибо — жизненная стихия душ наших находится в церкви православной и в храме православном: там Престол Божий, там св. Евангелие с Посланиями богомудрых апостолов, там небесное богослужение, там лики Господа, Богоматери, св. ангелов и святых, там фимиам Господу, там лампады и свещи горящие и знаменующие нашего духа горение пред Господом. Там привитаем, туда прибегаем, там почиваем душой своей. Ты видишь, каковы мы: люди падающие, ежеминутно нуждающиеся в прощении. А разве секты прощение дают? Откуда бы взяли они власть сию? Они суть искание, а не обретение, мрачное преддверие, а не обитель света. Они требуют, экзаменуют, мудрствуют и посему исключают себя от мира, отрицаемого, избегаемого, непрощаемого. Секта — ухищрение, вымысел, изворот, тонкость, а мы — простецы. О, простота сердца! О, вера нелукавомудрствующая! Сколь ты драгоценна и приятна пред Богом и спасительна человеку!

Он говорил с волнением, в голосе как-будто задрожали слезы… И, вдруг, внезапным, порывистым движением, сполз со скамьи и не стал — бухнул на колена пред Викторией Павловной, простирая к ней длинные, трепещущие руки в широких, веющих рукавах.

— Сестра моя! Сестра моя! — восклицал он страстным и, в то же время, бормочущим, точно душило его, молящим лаем, — горемычная, несчастная, прекрасная сестра моя! жемчужина, Богом в прославление свое созданная для солнца и света и дьяволом похищенная в мрак и грязь! Заклинаю тебя Христом-Спасом, Богом живым: найди ты себя! Обрети в сердце покорность и простоту! Слейся с нами в простой и святой нашей вере… О, сколько исходил я за тобою в пустыне мира, яко огорченный пастырь за утерянною овцою, без коей не полно стадо мое! О, какая радость пастыря, обретши, возложить утраченную ягницу на рамена и возвратить в дом Отчий!

— Но зачем я вам? зачем? — вырвалось у Виктории Павловны, тоже взволнованной, даже беззащитным каким-то криком, потому что она чувствовала, что пламенный натиск Экзакустодиана заражает ее сочувствием — подчиняет — влечет… — Почему вы и ваши окружили меня магнитным кольцом каким-то и тянете к себе, тянете, тянете, — точно неподатливое железо? Что я вам? Чем могу быть полезна в рядах ваших, если бы даже и обрела в себе эту простую веру вашу, о которой вы говорите так красноречиво… и, кажется, искренно?.. Кстати — о вашей искренности. В числе своих доброжелателей вы можете считать здешнего кафедрального протоиерея, отца Маврикия, — вот того самого, у которого, как вы попрекнули меня, я бываю «по обыкновению», и от которого сегодня я вышла на это свидание с вами. Вы о нем какого мнения? Он большой мой друг, а к вам питает серьезное любопытство и все пророчит, что, если мне суждено найти веру, то именно вы обратите меня… И вот он-то уверяет, будто искренности в вас так много, что вы даже не в состоянии искусно притвориться иным, чем вы в ту или другую минуту себя, в самом деле, чувствуете. Вериги носить — искренни, пьянствовать — искренни, поститься до пророческих экстазов — искренни, подростков растлевать — искренни. И даже не можете смешать этих моментов вместе: таким полным захватом каждый из них берет вас…

Экзакустодиан, медленно поднявшийся с колен, отряхивал рукою с рясы приставший сор и молчал…