— Это будет.

— Нет! Если бы было хоть что-нибудь похожее, неужели же я сама не угадала бы? Я не шестнадцатилетняя институтка, чтобы не знать признаков беременности. За кого вы меня принимаете, отец Экзакустодиан?

— За женщину, которая так уверила себя, что ее воля сильнее Господней, что — чудо свершается над нею, а она не замечает, не видит, не хочет видеть…

Он приблизился к ней, нагнулся так близко, что, говоря, обдавал ее своим дыханием, и, со сверкающими зелеными глазами, тряся бородою, которая в ярком лунном свете, позолотилась, выдавая свой рыжий цвет, зашептал:

— Признаки? А у кого каждое утро начинается головокружением? Кто, по ночам, зябнет в теплой комнате и кутается в три одеяла? кто, две недели тому назад, вообразил, что заболевает холерою? Кому вчера дважды было дурно, почти до обморока, сперва в Христофоровке, потом у себя в гостинице? Кто каждый день покупает в аптеке лепешки против тошноты и изжоги?

С каждым вопросом он наступал на Викторию Павловну, гневный, выбеленный луной, и, если бы она хоть сколько-нибудь думала о нем в эту минуту, то заметила бы, что длинное и еще вытянутое бородою лицо его, сразу потерявшего всякое самообладание, коверкают судороги бешеной скорби, которая, без слов, кричит о неистовстве потерянной надежды, о бездонном ревнивом отчаянии… Но Виктория Павловна была слишком поглощена испугом пред тем, что он говорил ей, чтобы обратить внимание на то, как он говорил. И, под яростным натиском его вопросов, она только инстинктивно пятилась, выставляя вперед отталкивающие руки, и отшептывалась едва шевелящимися губами:

— Откуда вы знаете? Кто вам мог сказать?

Потому что каждый вопрос Экзакустодиана говорил о ней правду и, соединяя все эти меленькие правды вместе, она, вдруг, с необычайною ясностью и четкостью, сообразила и приняла также общую грозную правду, которую возвестил ей этот, похожий на черное привидение, друг-враг.

Так, он — наступающий, она — отступающая, дважды окружили они площадку, внутри скамей, покуда Виктория Павловна не притиснулась спиною к столбику, для давно несуществующего фонаря, которым начинались перильца лесенки, сбегавшей к Большому Бычку… И, нащупав ногою край примыкавшей скамьи, опустилась на нее, задыхаясь, водила безумными глазами с Экзакустодиана на месяц, с месяца на кладбище, обиралась судорожными руками по всей себе, с шляпы до колен, будто ловила на себе что-то невидимое, и — уже сама себе не веря, хотя еще самое себя уверяя, пытаясь уверить, — твердила-лепетала:

— Это невозможно… невозможно, говорю я вам… Но, если это так… если так… Нет! нет! нет! невозможно! невозможно! невозможно!