Бурун поглядывал на них с красивою гримасою какого-то гордого, победного злорадства, полного и торжества, и в то же время глубочайшего отчаяния. Точно— он в пропасть летел…
Виктория Павловна — с лицом неподвижным, точно мраморным — встала с места таким сильным, решительным и красивым движением, что и мы все невольно поднялись вслед за нею. Я ничего не понимал, что случилось, — только чувствовал, что Бурун сейчас бросил ей в лицо какую-то позорную обиду, и что она вся заледенела от оскорбления, и демоны гнева и гордости завладевают ею неукротимо.
Она подняла на Буруна глаза, и никогда не видал я взора более тяжелого, самоуверенно и спокойно оскорбительного.
— Продолжайте, Бурун, — сказала она очень просто и кротко, но у меня болезненно сжалось сердце, и мурашки побежали по спине от звука ее голоса.
Бурун вдруг осунулся, страшно покраснел, смутился, заторопился и заметался.
Она смотрела на него все так же тяжело и брезгливо.
— Александр Валентинович, — произнесла она топом гордого вызова, переведя глаза ко мне, — извините меня за трагикомедию, перед вами происходящую. Она глупа и скучна, но я обязана вам разъяснить ее, хотя бы затем, чтобы вы не чувствовали себя, как будто вокруг нас — дом сумасшедших. Тем более, что господин Бурун ведь затем и речь вел, чтобы, как говорится, осрамить меня перед вами…
Бурун помялся на месте и промолчал. Арина Федотовна ела его глазами василиска. Виктория Павловна перевела дух и все медленнее, все явственнее и спокойнее продолжала:
— Дело в том, что девочка эта, Феня, о которой спрашивает меня Алексей Алексеевич, — моя дочь. А отец ее — вот этот человек.
И, протянув плавным жестом сильную, красивую руку, она — через стол — указала, едва не коснулась… Ивана Афанасьевича!..