-- Литературу, Николай Николаевич, я высоко ценю и уважаю, писатель для меня -- почтеннейшая сила России, литературный талант -- полубог. Но не литература делает жизнь, а жизнь делает литературу. Статьи суть статьи. Scripta manent, конечно, но не scripta creant {Написанное сохраняется... написанное создает (лат.).}. Что же касается практической работы -- извините меня, я знаю ваше предубеждение к нам, бюрократии,-- но повторяю вам: если не революционер, то чиновник... Да, да. Это не теория: я пришел к этому взгляду опытом, личным наблюдением, собственною работою... Мы с вами, дети шестидесятых годов,-- не люди, а дети,-- подчеркнул он,-- уже на гимназической скамье учились презирать чиновника -- и были правы: достаточно есть такого, за что презирать его... Но -- подумали ли мы с вами в те времена, что чиновничество -- каково оно ни есть -- все-таки самый образованный и рабочий, интеллигентно рабочий, класс русского общества? Дворянство? Но оно у нас скифское: либо чуть не Анахарсис: Чаадаев, Герцен, Салтыков, Шелгунов,-- либо касимовский татарин, дикарь, полускот, Чертопханов, Куралесов. Свободные профессии? Это бегство разночинца от почвы, интеллигенция, перегрызающая пуповину, что связывала ее с народным корнем. Эти люди обманывают самих себя, когда думают, будто работают для народа: кроме добровольческих полуреволюционных,-- отметил он назидательным голосом,-- единиц в земствах, в толстовщине, иногда в столичном самоуправлении,-- кто из них смеет серьезно на том настаивать? Адвокат выродился еще в семидесятых годах настолько, что Щедринского Балалайкина общество приняло без протеста как сословный тип. Врач продолжался дольше, но сейчас пришла очередь и ему выцветать в новобранца пошлости, которую так убийственно и страшно пишет этот новый всеобщий любимец Антон Чехов. Все они не народ строят, но себя в народе устраивают. Они, так сказать, физически далеки от народа. Тогда как чиновник физически же -- обязательно -- близок с ним на всех его классовых ступенях. Вы скажете: близок враждебно, ненавистно. Да, не спорю. Но близок, Николай Николаевич, ничего с этим не поделаете -- и близок не со вчерашнего дня, а через всю петровскую культуру, вот уже слишком двести лет. Это -- гигантский опыт и во времени и по размерам компетенции, подобного не имеет ни одно сословие в России. В архивах наших департаментов и канцелярий накопились горы знания: оно естественным путем стекается к нам чрез народные нужды, которые мы должны ведать и удовлетворять. У вас в глазах сверкнула насмешка. Да, да! вы правы: мы должны, но не ведаем и не удовлетворяем, а часто -- еще хуже: ведаем, но не удовлетворяем. А знаете ли, какая из тысячи причин тому -- главная? Не будем говорить об эгоизме правительства. Это увлекло бы нас в дальний принципиальный спор, который не удовлетворит ни меня, ни вас,-- каждый из нас останется на своем берегу и каждый будет по-своему прав. Но, нисколько не отстаивая этики нашего государственного строя, я не могу не указать вам, что самый эгоизм его, до сих пор перепуганный семидесятыми годами и сконфуженный неумелою реакцией восьмидесятых годов, в наши нынешние дни пришел -- вернее: насильственно приведен обстоятельствами -- к актам обличительнейшего самопознания. А из них естественным путем вытекает необходимость реформ, и реформ резких, категорических. Александровские реформы оплакиваются либеральной интеллигенцией, но, в сущности говоря, неискренно. Каждый сознает, что плачет не по факту, а по лозунгу, что они умерли изношенными, что обществу нужен не вчерашний угасший день, а завтрашний, новый и яркий. Государство само вынуждено сказать такое "а", на котором нельзя остановиться,-- последует и "бе", и "ве", "ге". Вглядитесь в наши финансовые мероприятия: разве не ясно с совершенною прозрачностью, что, так сказать, закон тяжести влечет нас на путь государственного социализма? Мы с виду ярые протекционисты, но -- взгляните на результаты: мы разбудили в русской трудовой самобытности западные идеи, мы вырастили рабочий вопрос... Как вы думаете: мы не понимаем этого? не считаемся с этим? слепо идем в пропасть, которой не замечаем? хуже у нас зрение, чем у всяких там господ Струве, Туган-Барановских и тому подобных школяров с необсохшим молоком на губах? Не беспокойтесь: и учились не хуже, и мира живого видели побольше...

Гость испытующе уставился в выпученные глаза Николая Николаевича своими проницательными, линяло-голубыми глазами и, прихлебывая чай, глядел поверх стакана и говорил строго, веско, раздельно, значительно:

-- Революция в России неизбежна. Те, кто с нею борется, уверены в этом не менее тех, кто ее делает. Я уверен совершенно. Как вы полагаете: питая такую уверенность, возможно ли с искренностью служить правительству и до известной степени даже составлять его часть?

Николай Николаевич пошевелился при этом прямом вопросе на кровати своей, хлопнул глазами и выразил сомнение, что насчет искренности он не думал, а вообще сознательно носить воду в решете могут только либо обманутая глупость, либо обманывающая подлость. Гость при этом комплименте не поморщился, а, напротив, одобрительно кивнул головой: следовательно, на свой счет не принял.

-- Ну да. Вы повторяете теорию нашей молодости. Время внесло в нее много практических поправок. Я -- надеюсь, вы не сомневаетесь в моей искренности? -- служу государственным задачам в области, которая мне вверена, не лукавым рабом, но честно и цельно, не только за страх, но и за совесть. И, однако, поверьте мне, Николай Николаевич, никто больше меня не знает, что не пройдет и десяти лет, как все, что мы сейчас делаем, будет исковеркано политическим смерчем, поставлено вверх дном, быть может, даже вовсе сметено с лица земли... И тем не менее сознание это ничуть меня не смущает. Наоборот, чем ярче встает передо мною революционная неизбежность, тем энергичнее я работаю для планов правительственной реформы, тем больше спешу сделать для нее, прежде чем разразится роковой час...

Он смотрел на Николая Николаевича хитро и торжествующе. Тот качнул лохмами и сложил губы неодобрительною трубкою среди всклоченной бороды.

-- Парализовать, значит, уповаете?-- возразил он с усмешкою.-- Что ж? Дай Бог, значит, нашему теляти волка поймати... Пробовано и это, значит -- не в первый раз, пробовано...

-- Ошиблись.

Торжествующее выражение плаз Аланевского стало еще ярче.

-- Ошиблись,-- повторил он.-- Нельзя парализовать фатум. А вы слышали: идущую на нас революцию я приемлю фатально. Не парализовать революцию я уповаю, но приготовить страну к ее последствиям: вот как я смотрю сейчас на роль свою... Да-с, Николай Николаевич. Если революции суждено грянуть над Россией, то я желаю, чтобы она совершилась государственным переворотом, но не космическою этакою катастрофою, вроде падения на землю кометы неожиданной, которая в столкновении и сама разрушится, и землю своротит с орбиты движения Бог весть куда в мировое пространство.