Огонь краснел, а дымная пелена становилась все гуще. Казалось, она создает над морем тучу — в ответ небу, которое, между тем, седело от облаков, нагоняемых сирокко, чтобы вместе с ними нагнать и погасить ныряющий месяц. Вдруг Лала упала навзничь — так неожиданно и быстро, с таким острым и мучительным криком, что Гичовский невольно вскочил на ноги, готовый, позабыв про обрыв, броситься ей на помощь. Лала лежала, широко разбросав крестом руки и ноги; она не была в обмороке, как предположил было Гичовский: из губ ее вырывались свистящие стоны вперемешку с глухим бормотанием, истерическим смехом и взвизгиванием. Грудь и живот поднимало тяжелым дыханием — словно у лошади, проскакавшей без отдыха многоверстную дистанцию. Ее подкидывало частой и дробной эпилептическою тряскою снизу вверх, как трясет сильно лихорадочных. Цмок, крутясь вился, скользил и блестел по телу Лалы, как пестрая молния, и хвост его бил ее по бедрам, как плеть, между тем как голова была у рта, будто целуя отверстые губы. Ритуально эпилепсию граф Гичовский видал не раз и в разных культах, но в припадке Лалы было что-то ему еще не знакомое: обрядовая симуляция на глазах его переходила в настоящий припадок, но «черная болезнь» еще не накатила всем своим ужасом, и несчастное тело корчилось еще в фазисе эротической бессознательности — и страшное, и противное; в самом деле, души вовсе уже не осталось в этом живом мясе: на земле бился дикий зверь в бессмысленном трепете инстинктивного, немого и глухого экстаза.

Ветер всколыхнул дымный полог и разорвал его надвое, показав в просветах длинный столб яркого месячного блеска. Лала, лежавшая, как труп, приподнялась со стоном, глубоким, как вздох Лазаря, когда он вышел из гробовой пещеры. Графа смущало то странное обстоятельство, что сейчас она как будто приблизилась к нему. Он видел ее гораздо яснее и подробнее, чем раньше, мог даже ясно различить глаза ее: ужасные, остекленевшие, не Лалицы, мертвые и в то же время ярко блестящие глаза. Они казались больше лица, на котором помещались. Она уставила их в лунный просвет, и Гичовский тоже невольно повел глазами по направлению ее взора. Она простерла руки, и он вдруг поймал себя на том, что и он тянет руки к лунному столбу.

— Нет! Стой! Врешь! — спохватился он, — это уже начинается гипноз… морока… подражательные движения… я уже мерячу, как якутская истеричка… не поддамся! Ни за что!..

Месяц то исчезал, затемняемый проходящими облаками, то разгорался новым золотом, вдвое ярче после контраста недавнего сумрака. Лунный столб угасал и вновь светился чешуйчатым качанием вдаль к горизонту. Лала впилась в даль его глазами, потянула ее к себе руками и бормотала, бормотала… Граф смотрел неотрывно, как она, и туда же, куда она. Ему замерещилась на светящемся горизонте темная точка, которая скользила по столбу и медленно росла по мере своего приближения.

— Лодка, что ли? — подумал он со странным содроганием где-то внутри мозга — и в ту же минуту сам себе суеверно возразил:

— Нет, брат, это не лодка!

И опять, спохватился, рассердился на себя и даже топнул ногою.

— Как заразительно безумие!.. Вот оно, наваждение-то: вспомнилось-таки, как Лала внушала, что столб месяца на воде — это дорога в царство мертвых…

А точка все росла. Гичовский видел ее уже крупным темным облаком в промежутке земли и неба, причем к ней тянулись, как будто лапами, и облака, и волны. Граф впился глазами в ее неясные очертания: в них чудилось что-то живое, почти человеческое… Замерло сердце… Черное пятно коснулось облака и волн, соединилось с ними, будто обнялось и летело к берегу, гигантское, длинное, извилистое, крутящееся исполинскою спиралью темного змея…

Радостный крик бешеного торжества вырвался из груди Лалы, и Гичовский зажмурил глаза, охваченный паническим страхом. Нервы его не выдержали… он не решился взглянуть на встречу облачного змея с землею и, упав в кустарнике, долго лежал, как слепой, между тем как на обрыв быстро оседал странный не то туман, не то дождь, промчавшийся так же стремительно, как налетел, будто он разбился о скалу… Дыхание ночи сразу захолодало… Почувствовав влагу на руках и на лице, Гичовский понял, в чем дело, и ему стало стыдно за свою минутную слабость. Он открыл глаза: на берегу не было никого, песня Лалы слышна была снова и очень близко, но уже на горной тропинке… и только угли костра еще шипели, дотлевая. Гичовскому было и досадно, и смешно, что, заразившись галлюцинацией полоумной обистки, он пропустил редкую возможность наблюсти так близко и до конца одно из самых красивых и внушительных чудес моря.