Он ухмыльнулся, подмигивая.

— А хоть бы у Лапоциньских… Кстати, как здоровье вашей панны Ольгуси?

— Знаете, доктор, — строго заметил я, — деревенская свобода допускает много лишнего в речах, однако и ей бывают границы.

Он залился своим обычным неискренним хохотом, хохотом без смеха при холодных и серьезных глазах:

— Ну, не буду, не буду! — слово гонору, в последний раз! Однако…

Он пристально посмотрел на меня.

— При первом нашем разговоре о панне Ольгусе вы не рассердились, а теперь вот как вспыхнули… Эге-ге-ге!

И он ударил себя ладонью по лбу: «ах, мол я, телятина!» Не уйми я его, он распространялся бы до бесконечности. Скалить зубы, кажется, он еще больший мастер, чем лечить. А относительно обмана зрения он прав: глаза мои работают неправильно. Сегодня, например, когда он подошел к моему письменному столу и оперся на него своими толстыми, кривыми пальцами, я ясно видел, что мраморные ручки затрепетали, как живые, быстрою и мелкою дрожью, точно от испуга…

— Видите, как они ко мне привязаны… Уже одно приближение человека, который хотел их у меня отнять, заставляет их дрожать.

Когда доктор отшучивался, я понял, что напрасно сказал ему эти слова: тон его был неприятен… он, кажется, складывает всякую шутку в сердце своем, как колкость и злейшую обиду, и немало уже накопил злости против меня.