Алексей Леонидович покачал головою.

— Я знаю, кто она была, а кто она теперь, это, брат мудрее нас с тобою.

— Вы, барин, должно быть, дурной сон видели?

— Нет, братец, какой там сон!

Но потом подумал и головою затряс.

— А, впрочем, кто ее знает: может быть, и сон…

Назавтра он сидел на приеме у знаменитого психиатра: старого седобородого профессора, с голым черепом, крутою шишкою выдвинутым вперед, с целым кустарником седых бровей над голубыми глазами.

— Поймите, профессор, — шептал он, — я потерял себя, я потерял жизнь. Из нее удалились факты, а вместо них воцарились призраки. Если я не вижу их, то все равно предчувствую. Между моим глазом и светом как будто легла тюлевая сетка, самый ясный из московских дней кажется мне серым. В самом прозрачном воздухе, мерещится мне, качается мутная мгла, тонкая, как эфир, и такая же зыбкая… влажная и осклизлая. Я ощущаю ее ползучее прикосновение на своем лице. И я чувствую всем существом своим, чувствую, профессор, всем инстинктивным испугом живого перед мертвым, что эта серая муть и есть именно та таинственная материя, сложенная из отжитых жизней, о которой говорил мне в своей безумной мудрости несчастный Петров. И он был прав. Она, эта лепкая, зыбкая материя, течет в непрерывном движении и готова рождать «пузыри земли» в любой форме, в каждом образе, покорная повелительной силе, чтобы понять которую — говорил Петров — надо сперва умереть…

Выслушав Дебрянского, психиатр долго думал.

— Туман, — сказал он наконец.