Вот уже целый месяц прожил я в Неаполе, а все еще ничего не слыхал ни о ней, ни о Бернардо. Вдруг мне принесли с почты письмо; сердце у меня забилось; я старался по почерку и печати узнать, от кого оно и какие вести приносит. А, герб Боргезе и почерк Eccellenza! Я едва осмелился вскрыть конверт. "Матерь Божия, будь милостива ко мне! -- прошептал я. -- Воля Твоя все направляет к лучшему!" Вот что я прочел в письме:
"Синьор!
Я думал, что вы воспользуетесь данной мной вам возможностью научиться чему-нибудь и сделаетесь полезным членом общества, но вы предпочли пойти совсем другой дорогой. Я, сознавая себя невольным виновником смерти вашей матери, сделал для вас все, что мог, и теперь мы квиты. Выступайте импровизатором, поэтом, чем хотите, но дайте мне единственное доказательство вашей столь часто упоминаемой благодарности -- никогда не связывайте моего имени, моего участия к вам с вашей публичной деятельностью. Оказать мне большую услугу -- научиться чему-нибудь вы -- не захотели, в такой же маленькой, как именование меня вашим благодетелем, я не только не нуждаюсь, но даже считаю ее оскорблением".
Сердце мое сжалось от боли, руки беспомощно упали на колени, но плакать я не мог, хотя это и облегчило бы меня. "Иисус, Мария!" -- прошептал я; голова моя упала на стол, и я так и застыл, не думая ни о чем, не ощущая даже горя. Слова молитвы не шли мне на ум; мне казалось, что и сам Бог, и все святые отступились от меня, как весь свет. Тут вошел ко мне Федериго.
-- Ты болен, Антонио? -- спросил он, пожимая мне руку. -- Нельзя же так замуровываться со своим горем! Кто знает, был ли бы ты счастлив с Аннунциатой? Все к лучшему! Так всегда бывает! Мне самому приходилось убеждаться в этом не раз, хоть и не всегда приятным путем.
Я молча протянул ему письмо; он стал читать его. В то же время слезы неудержимо хлынули у меня из глаз. Я, однако, стыдился их и отвернулся, чтобы скрыть их от Федериго, но он обнял меня и сказал:
-- Плачь, плачь! Выплачь свое горе, легче будет! -- Когда же я несколько успокоился, он спросил меня, принял ли я какое-нибудь решение. Тут как молния озарила меня мысль: "Я оскорбил Мадонну, на служение которой был призван с детства, у нее же должен я и искать защиты!"
-- Лучше всего будет мне пойти в монастырь! -- сказал я. -- К этому ведь и готовила меня судьба! И что мне осталось теперь в мире? Я ведь только поэтическая фигура, а не человек, как все! Да, только в лоне церкви обрету я приют и мир!
-- Ну, будь же благоразумнее, Антонио! -- сказал Федериго. -- Покажи Eccellenza и всему свету, что у тебя есть сила характера, пусть удары судьбы возвысят тебя, а не сломят. Впрочем, я думаю и надеюсь, что это только сегодня вечером ты хочешь пойти в монастырь. Завтра, когда солнышко заглянет в твое сердце, ты переменишь взгляд. Ты ведь импровизатор, поэт, у тебя есть талант, познания, и все еще может устроиться для тебя прекрасно. Завтра мы наймем кабриолет и покатим осматривать Геркуланум и Помпею, а потом взберемся на Везувий! Мы еще не были там. Тебе нужно развлечься! Вот когда хандра твоя пройдет, тогда мы и поговорим серьезно о твоем будущем. Теперь же марш со мной! Погуляем по Толедо! Жизнь мчится галопом, и у всех нас, как у улиток, своя ноша на спине, -- из свинца или из погремушек -- все равно, если она гнетет всех одинаково!
Его участие ко мне растрогало меня -- у меня еще оставался хоть один друг на земле! Молча взял я шляпу и последовал за ним. Из маленьких балаганчиков на площади неслась музыка; мы остановились перед одним из них, вмешавшись в толпу народа. Вся семья балаганных артистов стояла, по обыкновению, на подмостках; муж и жена, оба в пестрых одеяниях, охрипли от зазываний; маленький бледный мальчик с унылым личиком, одетый в белый балахон Пьеро, играл на скрипке, а две его сестренки плясали. Но от всей этой сцены веяло трагизмом. "Несчастные! -- думал я. -- И их будущее так же темно, неопределенно, как мое!" Я крепко прижался к Федериго и не мог подавить невольного вздоха.