"Я глядел на Тирольские горы! -- рассказывал месяц. -- От темных сосен ложились на скалы резкие мрачные тени. Я освещал нарисованные на стенах домов гигантские изображения святого Христофора с младенцем Иисусом на плечах и святого Флориана, льющего воду на пылающий дом, освещал и воздвигнутый у дороги большой крест с распятым на нем, истекающим кровью Спасителем. Для молодого поколения все эти изображения -- памятники глубокой старины; я же видел, как они возникали одно за другим. Высоко-высоко, над самым обрывом, лепится, словно гнездо ласточки, женский монастырь. На колокольне стояли и звонили в колокола две молоденькие послушницы. Взоры обеих невольно устремлялись вдаль... за горы! Внизу показалась почтовая карета; почтальон затрубил в рог, и бедные послушницы долго провожали экипаж взглядом. Невеселые, видно, думы бродили у них в голове; у младшей на глазах навернулись слезы. Все слабее и слабее звучал почтовый рожок, пока наконец совсем не замер, заглушённый звоном колоколов".

Вечер XXIV

Слушайте, что еще рассказал мне месяц. "Тому минуло уже много лет; было это в Копенгагене. Я заглянул в окно бедной каморки; отец и мать спали; не спал только их маленький сынок. Вот пестрый полог его кроватки зашевелился, и он выглянул оттуда. Я подумал сначала, что он хотел посмотреть на старые часы: они были так пестро раскрашены, наверху сидела кукушка, на цепях висели тяжелые свинцовые гири, а блестящий медный маятник качался и тикал: "тик-так!" Но нет! Мальчик смотрел не на них, а на стоявшую под ними прялку матери. Прялка занимала все его мысли, но он не смел и притронуться к ней -- сейчас по рукам попадет! Целыми часами просиживал мальчик возле матери, не сводя глаз с жужжащего веретена и неугомонного колеса и думая при этом свою думу. Вот бы попрясть хоть разок самому! Теперь мать и отец спали. Мальчик поглядел на них, поглядел на прялку, подождал с минуту, потом с кроватки сползла сначала одна голая ножка, за ней другая, и -- гоп! обе очутились на полу! Мальчик еще раз оглянулся на папу и маму -- спят ли? Да! И вот он, одетый в одну куцую рубашонку, тихонько-тихонько прокрался в угол, где стояла прялка, и давай прясть. Нитка слетела, и колесо завертелось еще быстрее. Я целовал золотистые волосики и голубые глазки ребенка. Прелестная была картинка! Вдруг мать проснулась, выглянула из-за занавески, и ей почудилось, что перед нею шалунишка-домовой или другое лукавое привиденьице. "Господи Иисусе!" -- прошептала она и толкнула под бок спящего мужа. Он проснулся, протер глаза и тоже взглянул на мальчугана. "Да ведь это Бертель!" -- сказал он.

Из бедной каморки взор мой перенесся в покои Ватикана, где красуются мраморные боги. Расстояния для меня ведь не существует. Вот группа Лаокоона; мрамор, кажется, скорбно вздыхает. Вот музы; они как будто дышат; лучи мои облобызали их мимоходом и остановились на колоссальном изображении бога реки Нил. Облокотясь на сфинкса, он лежит, погруженный в думы -- в думы о минувших веках; вокруг него резвятся и заигрывают с крокодилами амурчики; из рога изобилия тоже выглядывает на величественного серьезного бога крошечный амурчик, живое изображение мальчугана, возившегося с прялкой. Те же самые черты! Как живой стоит здесь этот мраморный ребенок, а между тем колесо времени обернулось вокруг своей оси тысячи и тысячи раз с той минуты, как он восстал из мраморной глыбы. И это огромное колесо должно было обернуться еще столько же раз, сколько обернулось колесо прялки, прежде чем век создал других богов, подобных ватиканским.

Вот и минули эти годы! -- продолжал месяц. -- Я плыл над заливом у восточного берега Зеландии. Там тянутся чудные леса, высокие холмы и лежит старая усадьба, обнесенная красными кирпичными стенами; в рвах, наполненных водою, плавают лебеди. Неподалеку, в тени яблонь, ютится торговый городок с высокой колокольней. По зеркальной глади залива плывет целая флотилия лодок; на всех мелькают огоньки, но их зажгли не для ловли угрей, а ради праздника! С лодок раздается музыка, вот грянула и песня. В одной из лодок стоит сам виновник торжества -- рослый, крепкий голубоглазый и седовласый старик в широком плаще. Я сразу узнал его и вспомнил и мраморных богов Ватикана, и бедную каморку, -- если не ошибаюсь, в Зеленой улице, -- где сидел за прялкой в своей куцей рубашонке маленький Бертель. Колесо времени обернулось положенное число раз, и из мрамора восстали новые боги. С лодок гремело "ура", "ура" в честь Бертеля Торвальдсена !"

Вечер XXV

"Я поведу тебя сейчас во Франкфурт! -- сказал месяц. -- Там есть один дом, на котором подолгу покоятся мои лучи. Это не тот дом, где родился Гете,. и не старинная ратуша с решетчатыми окнами, в которые еще глядят рогатые головы быков, зажаренных для народа в день коронации императора. Нет, дом, о котором я говорю, простой дом, выкрашенный зеленой краской. Стоит он на углу узкой Еврейской улицы; это дом Ротшильдов. Я глядел раз в открытую входную дверь; лестница была ярко освещена; по ступеням стояли слуги; они держали в руках массивные серебряные канделябры с зажженными свечами и провожали низкими поклонами старуху, которую несли вниз по лестнице в кресле. Хозяин дома стоял у входа с непокрытой головой и почтительно поцеловал на прощанье руку старухи. Это была его мать. Она приветливо кивнула головой сыну и слугам, и ее понесли по узкой, темной улице домой. Она жила там в крошечном домике; в нем родились все ее дети, в нем занялась для них заря счастья; покинь она эту невзрачную улицу, этот скромный домик -- тогда, быть может, и счастье покинет ее детей! Она верила в это!"

Больше месяц не сказал на этот раз ничего; слишком не надолго заглянул он ко мне, но я-то долго потом думал о старухе, обитавшей в темной, жалкой улице. Скажи эта женщина слово, и к ее услугам роскошный дом на берегах Темзы; одно ее слово, и ее ждет вилла на берегу Неаполитанского залива; но она говорит: "Покинь я этот скромный дом, где занялась для моих детей заря счастья, -- тогда, быть может, и счастье покинет их!" Это суеверие, но особого рода; чтобы понять его, тому, кто слышал сейчас эту историю и видел эту картину, довольно вспомнить одно слово "Мать ".

Вечер XXVI

"Это было вчера поутру, на заре! -- говорил месяц. -- В большом городе не дымила еще ни одна труба, а я на трубы-то как раз и глядел. Из одной из них высунулась сначала чья-то голова, а потом и туловище по пояс; руки держались за края трубы. "Ура!" Это был мальчишка-трубочист; он в первый раз в жизни пролез через всю трубу и теперь глядел из нее на Божий свет. "Ура!" Да, это небось не то что карабкаться по узким коленам каминных труб! Ветерок так приятно освежал лицо трубочистика, а уж что за вид открывался ему оттуда! Весь город был как на ладони, а вдали виднелся и зеленый лес. Вдобавок" в ту же минуту взошло солнце. Его круглый, румяный лик глянул в лицо трубочистика; оно так все и светилось от радости, даром что порядком было замазано сажей. "Теперь весь город может любоваться мною! И месяц, и солнце!" -- сказал он и замахал метлой".