Любезный Андерсен!

Спасибо за Ваше письмецо, которое Вы прислали по возвращении.... Вам теперь, конечно, приходится солоно, как и всем другим ученикам: не очень-то приятно после каникул, полной свободы и житья среди родных и друзей вновь вернуться к чужим людом, среди которых многим живется плохо, как и Вам, в училище, где надо сидеть и долбить сухие грамматические правила живых и мертвых языков. Будь Вы малолетним, я бы, право, без обиняков указала Вам на недостатки, от которых Вам непременно нужно избавиться к тому времени, как Вы опять приедете к нам. Намекать я намекала Вам тысячу раз, но ровно ничего не добилась этим, а между тем Вы теперь уже в таком возрасте, что пора Вам избавиться от них и перестать смешить людей. Да, пора Вам возбуждать к себе не одно участие, но и уважение. Ваша поэзия, а также и проза -- однообразное нытье. Будьте человеком сильным и духом, и телом! Не думайте постоянно о себе самом -- это вредит и духу и телу, -- а прежде всего не говорите так много о себе и не выступайте так часто в качестве певца или декламатора, вообще умерьте свой пыл. Позвольте мне сказать Вам, что Вы плохо читаете по-немецки, а еще хуже по-датски, что Вы и читаете, и декламируете аффектированно, тогда как воображаете, что читаете с чувством и выражением. Приходится быть настолько жестокой, чтобы сказать Вам: все смеются над Вами, а Вы не замечаете! Я не могу больше молчать, не могу не обратить Вашего внимания, любезный А., на необходимость избавиться от этих слабостей. Ваше доброе, благородное сердце не заслуживает, чтобы над ним насмехались. Я часто порывалась сказать Вам все это, пока Вы гостили здесь, но все не могла решиться. Да и Вас, пожалуй, больше сконфузило бы устное увещевание, чем письменное. Уж я столько раз и устно, и письменно делала Вам намеки, но Вы были так заняты собой, что не понимали их. Но, как сказано, милый мой, я теперь решилась положить этому конец, ради Вас же самого. Согласитесь, что вовсе не приятно говорить другим неприятности и огорчать людей, которых любишь, но я жертвую всеми этими церемониям ради Вашего блага. Ради Бога, проснитесь, любезный А., и не мечтайте о бессмертии, -- пока это возбуждает лишь смех. Не мечтайте о лаврах поэта, о вступлении в круг великих людей -- Вы еще менее достойны этого, нежели благородный, но далеко не великий Ингеман. Благодарите Бога за то, что Вам доставили возможность учиться, образовать свой ум, научиться понимать прекрасное и великое, и докажите, что мои увещевания подействовали на Вас, прежде всего тем, что примите их спокойно, не мечитесь, не ударяйте себя по лбу и не охайте, и не ахайте из-за того, что не можете достигнуть великой цели, к которой стремитесь. Помните слова Ингемана: "Важнее всего быть мастером своего дела, как бы скромно оно ни было"; он глубоко прав. А теперь надеюсь, что я, хоть и насильно, открыла Вам глаза. Надеюсь также, что Вы скоро научитесь различать -- руководит ли слушателями Вашими искреннее доброжелательство или желание позабавиться над Вами. Последуйте моим советам, и я надеюсь, что Вы и этот год, и много следующих проведете счастливо. Я не замедлю высказать Вам свое одобрение, как выразила сейчас свое неудовольствие. И помните, что я все-таки высоко ценю и Ваше благородное, чистое сердце, и дарованные Вам от Бога способности, но Вы не должны злоупотреблять ими; помните, что настанет день, когда всем нам придется дать отчет в доверенных нам талантах. -- Искренне преданная Вам

Генриетта Вульф.

Морской корпус, 8 марта 1827 г.

Милый, любезный Андерсен, придите в себя! Почему "все пропало"? Вооружитесь спокойствием, пока г. Коллин не сообщит Вам своего решения. По правде сказать, я начинаю опасаться, что Вы, милый мой, уж чересчур злоупотребляете его терпением. Если бы Вы вместо того, чтобы вечно докучать ему своими -- извините -- вздорными жалобами, прямо и ясно, с достоинством изложили ему свое положение, он бы не замедлил помочь Вам, а то у Вас столько различных планов и Вы так мечетесь из стороны в сторону, что ему трудно даже сообразить, что Вам собственно нужно. Если Вы раздумали идти по тому пути, на который попали, если у Вас есть в виду другой, то скажите ему откровенно, он, верно, не станет стеснять Вас. Что же до "Альфсоля " [См. "Сказка моей жизни", стр. 41--44.], то будьте спокойны -- автор его ведь г. Вальтер, и если и будут рецензии, то Вас они не коснутся... И ради Бога, милый мой, не отравляйте себе самому жизни своими вечными жалобами на себя самого. Неужели Вы не можете поменьше думать о себе самом? Поймите, что таким путем из Вас никогда и не выйдет ничего, кроме Вас самого. Вам, верно, кажется, что я чересчур резка, но как же иначе пробудить Вас от Вашего крепкого сна? Я понимаю, что Вас пугают слова Мейслинга, что "Альфсоль " сильно повредит Вам, но я Вас сейчас еще больше испугаю, если скажу, что "ни одна душа не обратит на "Альфсоля" внимания". Его опасения в сущности льстят Вам, тогда как мои слова Вам неприятны: привлечь на себя внимание куда ведь как приятно! Да, сколько я ни стараюсь усадить Вас на школьную скамейку, где, по-моему, Вам всего полезнее и почетнее сидеть, Вы все вырываетесь, Ваши шальные идеи все уносятся куда-то, закусив удила, -- не могу не побранить Вас, уж очень Вы меня рассердили. Вы расписываете свое будущее, когда Ваши друзья отступятся от Вас, такими мрачными красками, что, право, можно подумать, будто Вы сами добиваетесь этого. Ведь никто и не думает бросать Вас, запрещать Вам писать, приходить к кому-либо из нас и т. п., на что Вы там жалуетесь. Этим Вы и в самом деле наскучите своим друзьям, но я не могу допустить, чтобы это было Вам приятно. И все это только последствия того, что Вы вечно носитесь с самим собой со своим великим "я", воображаете себя будущим гением. Милый мой, должны же Вы понимать, что все эти мечты несбыточны, что Вы на ложной дороге. Ну вдруг бы я вообразила себя императрицей бразильской [См. "Сказка моей жизни", стр. 57.], неужели бы я, увидя всю тщетность моих попыток уверить в этом окружающих, не образумилась бы наконец и не сказала самой себе: "Ты госпожа Вульф, исполняй свой долг и не дурачься!" И неужели я не согласилась бы, что "лучше хорошо выполнять маленькую роль в жизни, нежели плохо большую", только потому, что я сама забрала себе в голову вздор? Прежде всего перестаньте добиваться, чтобы о Вас говорили, не придавайте этому такой цены, а уж тем более не воображайте, что о Вас действительно говорят... Все кланяются Вам, я тоже, и прошу Вас, будьте благоразумнее. -- Желающая Вам добра

Генриетта Вульф.

От Гауха

Гаух Иоганнес Карстен, известный датский поэт и критик (1790 -- 1872). Особенным успехом пользуются его прекрасные романы "Vilhelm Zabern", "Guldmageren" ("Алхимик"), "En polsk Familie", "Slosset ved Rhinen", "Robert Fulton" и "Charles de la Bussieere", драматические произведения "Sostrene paa Kinnekullen", "Tycho Brahes Ungdom" и "Eren tabt og vunden" и лирические стихотворения "Lyriske Digte", (1842), которые принадлежат к числу лучших произведений датской литературы. С 1846 г. Гаух занимал кафедру эстетики при Кильском университете, а по смерти Эленшлегера -- при Копенгагенском.

Соре, 25 августа 1835 г.

С особенным удовольствием прочел я Ваше письмо. Меня искренно радует, что мое признание Вашего таланта, которого я не мог не оказать Вам, могло доставить Вам некоторое удовольствие. Теперь я не только ценю Ваш поэтический талант, но и Ваше личное добродушие. Искренно благодарю Вас за присланную поэму "Агнета и водяной"; я нашел в ней немало блесток истинно поэтического дарования. Сказки же Ваши я еще не успел прочесть, но, как прочту, постараюсь поскорее сообщить Вам свое мнение о них. Что же касается моего прежнего несправедливого отношения к Вам, могу оправдывать себя лишь тем, что я не знал тогда Вашего прекрасного, прочувствованного стихотворения "Умирающее дитя". Знай я его, я бы, конечно, сразу составил себе о Вас совершенно иное мнение. Да, самое грустное для нас, писателей, еще не то, что нас несправедливо критикуют, преследуют и терзают люди без всякого поэтического чутья и рецензенты-садовники, которые охотно бы подстригли сад поэзии по линейке, не понимая, что высший порядок вещей, сама природа заставляет дерево пускать отпрыски вольнее, чем это желательно их ножницам. Как это ни грустно, еще грустнее, что часто нас не понимают даже и те, от которых мы, казалось, вправе были бы ожидать этого. История литературы изобилует примерами, указывающими нам, что многие, куда более выдающиеся умы, чем я, судили о замечательных талантах вкривь и вкось. Для нашего обоюдного утешения нам не мешает порыться в отзывах поэтов о поэтах же, -- натолкнемся на поражающие факты, увидим, что нельзя полагаться даже на суд величайших гениев. Как же тогда полагаться на суд заурядных критиков? Вот несколько примеров. Корнель во всю жизнь не; понимал и презирал Расина; Аессинг и отчасти Гердер не ценили как следует Гете; Гете -- Тика, Эленшлегера, Вальтера Скотта и, за исключением Байрона, почти всех гениев, выступивших после него самого. Шиллер не понимал и презирал Гольберга, а его отвергала и презирала вся новейшая школа. Менцель и Берне (а они ведь люди с крупными дарованиями) развенчивали Гете, где только могли. Остроумный Лукиан называл "Илиаду" Гомера безжизненной сказкой. О Бульвере, первом романисте Англии после Вальтера Скотта, все лучшие английские журналы много лет подряд отзывались, как о самонадеянном и бездарном шуте. Да если позволено будет после разговора о таких великих людях упомянуть о моей собственной незначительной персоне, то я открою Вам (но это должно остаться между нами, и я говорю это только для того, чтобы показать Вам свое доверие), что беспощадный, хотя и навряд ли несправедливый, приговор Эленшлегера, который он произнес над моим ранним и неудачным поэтическим произведением "Розаура", чуть-чуть не навсегда убил во мне поэта. Семь лет я не писал ни строчки, и только во время долгой и очень опасной болезни моей (которая, как Вы знаете, окончилась тем, что я лишился ноги) муза опять посетила меня и буквально спасла мне жизнь и в духовном, и в физическом смысле. Так вот как я вернулся к поэзии. Но чего бы я ни дал, чтобы вновь вернуть все те поэтические мысли и мечты, которые зарождались во мне в лучшие годы моей юности и которые я всеми силами и часто с невыразимой болью подавлял в себе. В этом случае справедливый суд подействовал на меня губительнее, нежели мог бы подействовать самый пристрастный. Ведь даже самый справедливый судья может судить лишь о том, что он видит перед собой, а не о том, что может дать то же лицо в будущем и что можно убить в нем одним суровым словом. К счастью, вообще скорее можно полагаться на похвалу, чем на порицание, раз только первая вполне искренна. Нельзя искренно хвалить поэтическое произведение, если оно не затронуло нашу душу, наше сердце; порицание же чисто мозговой продукт. Но, конечно, я не возвожу всего сказанного в правило, а лишь говорю, что так бывает чаще всего. Кроме того, критики по большей части занимаются в своих рецензиях самими собой и своим отношением к произведению, а не последним. Пора, однако, кончить, не то письмо мое, пожалуй, обратится в статью. Всего хорошего и будьте уверены, что никто больше меня не убежден в Вашем призвании и не будет искреннее меня радоваться Вашим успехам. -- С истинным уважением и преданностью Ваш