Учитель мой жил в Христиановой гавани, и я ежедневно путешествовал туда по два раза; направляясь к учителю, я обыкновенно был погружен в размышления о своих уроках, на обратном же пути давал мыслям полную свободу, и в уме у меня возникали всевозможные поэтические картины, настоящий калейдоскоп. Но ни одна из этих картин не была занесена на бумагу, во весь год я написал только несколько юмористических стихотворений и то ради того лишь, чтобы, по совету Бастгольма, "дать исход чувствам". Идеи и образы меньше тревожили меня, покоясь на бумаге, нежели шевелясь у меня в голове.
В сентябре 1828 года я сдал экзамен и стал студентом. В тот год деканом был Эленшлегер, он дружески протянул мне руку, приветствуя меня, как нового члена студенческой корпорации. Это обстоятельство, которому я придавал глубокое значение, сильно взволновало и растрогало меня. Мне было уже двадцать три года, но я еще во многих отношениях оставался сущим ребенком. Вот маленький эпизод, который может дать некоторое понятие об этом. Незадолго до начала экзаменов мне случилось обедать у Эрстеда, и соседом моим за столом оказался один молодой человек, очень скромный и тихий. Я до сих пор ни разу не встречал его в доме Эрстеда, вообразил, что это какой-нибудь провинциал, недавно приехавший в Копенгаген, и пренаивно спросил его: "А вы тоже на днях пойдете на экзамен?" "Да! -- ответил он с легкой улыбкой. -- Пойду". "Вот и я тоже!" -- подхватил я и с увлечением принялся распространяться об этом важном для меня событии. Я болтал с молодым человеком так же непринужденно, как с товарищем, а между тем это был профессор, у которого мне предстояло экзаменоваться по математике, наш известный милейший фон Шмидтен, поразительно похожий лицом и фигурой на Наполеона. Очутись он в Париже, их, наверное, стали бы путать. Встретившись лицом к лицу у экзаменационного стола, мы оба были смущены. Мой профессор был, однако, так же добр, как и даровит, и от души желал ободрить меня. Не зная как бы это лучше сделать, он наконец близко пригнулся ко мне и прошептал: "Ну, каким же поэтическим произведением подарите вы нас по окончании экзаменов?" Я удивленно поглядел на него и боязливо ответил: "Не знаю еще!.. А вот не проэкзаменуете ли вы меня по математике? Только не очень строго!" "Вы, конечно, хорошо подготовлены?" -- продолжал он по-прежнему тихо. "Да, в математике я довольно силен. В гимназии в Гельсингёре мне приходилось даже репетировать со слабейшими учениками, и мне всегда ставили "превосходно", но теперь мне страшно!" Так вот как беседовали профессор с учеником! Во время самого экзамена я от волнения ломал одно за другим перья (гусиные) моего профессора, он не сказал ничего и только осторожно отодвинул в сторону одно, а то бы ему нечем было поставить мне отметку.
Экзамены были благополучно сданы, и тогда-то вылетели на свет Божий пестрым роем все те фантазии и мечты, которые преследовали меня во время моих ежедневных прогулок в Христианову гавань; вылетели они в первом моем прозаическом произведении: "Прогулка на остров Амагер". Это юмористическое произведение, что-то вроде фантастических арабесок, довольно ярко характеризует мою тогдашнюю личность, мое развитие и мою страсть шутить надо всем, смеяться сквозь слезы над собственными чувствами. Но несмотря на яркость и разнообразие красок этой поэтической импровизации, ни один издатель не решался печатать ее. Я рискнул сам, книжка вышла, и через несколько дней издатель Рейцель купил у меня право на второе издание, за которым последовало и третье. Затем в Швеции появилась перепечатка датского издания, что случалось лишь с лучшими из произведений Эленшлегера. В последние годы "Прогулка" переведена на немецкий язык и вышла в Гамбурге. Весь Копенгаген читал мою книжку, со всех сторон раздавались похвалы, но я все-таки подвергся строгому выговору одного из знатных моих покровителей. Вышло ужасно комично! Он нашел, что я в этом произведении вышучиваю королевский театр, а это, по его мнению, было с моей стороны не только неприлично, но еще и неблагодарно; неприлично потому, что дело шло о королевском театре, а неблагодарно потому, что мне был открыт туда даровой вход. Но этот комичный выговор со стороны во всех других отношениях умного человека был совершенно заглушён восторженными похвалами других. Я теперь несся на всех парусах, сделался студентом и признанным поэтом, -- моя заветная мечта сбылась.
Гейберг отозвался в "Литературном ежемесячнике" о моей книге очень благосклонно. Отрывки из "Прогулки" были еще раньше напечатаны в "Летучей почте".
В тот год в университет поступили почти двести новичков, между ними было немало занимавшихся стихотворством и даже печатавших свои стихи. В шутку говорили, что нынешний год в студенты поступили четверо больших поэтов и двенадцать маленьких, и с некоторой натяжкой можно было согласиться с этим. К четверым "большим" причисляли: Арнезена, Ф. И. Гансена, Голларда Нильсена и, наконец, Г. X. Андерсена. Между двенадцатью же маленькими находился один, ставший впоследствии звездой первой величины, творец "Адама Гомо" Паллудан-Мюллер. Но в то время он еще ничего не печатал, и только товарищи его знали, что он пишет стихи. Я среди своих товарищей пользовался большой славой и ходил, как в чаду, от нее, беззаботно смеялся и во всем старался отыскать изнанку. Плодом этого веселого настроения явился водевиль, пародия на ложно классические трагедии, в которых главную роль играл рок: "Любовь на башне Св. Николая, или Что скажет партер", написанный рифмованными стихами. "Литературный ежемесячник" справедливо отметил главный недостаток водевиля -- я осмеивал в нем то, что уже отжило в Дании свой век. Тем не менее водевиль поставили на королевской сцене, а товарищи мои, студенты, встретили его восторженно и устроили мне настоящую овацию. Я был вне себя от радости, не разбирая строго -- было ли тут чему особенно радоваться, и придавая успеху водевиля значение, которого он вовсе не имел в сущности; наплыв чувств был так силен, что я не выдержал, выбежал из театра, перебежал площадь и ворвался в квартиру Коллина. Дома оставалась лишь одна хозяйка; я почти без чувств опустился на первый попавшийся стул и зарыдал. Добрая женщина не поняла, что со мною и принялась утешать меня: "Ну не принимайте этого так близко к сердцу, ведь и Эленшлегера раз освистали и многих других великих поэтов тоже!" "Да меня вовсе не освистали! -- прервал я ее, рыдая. -- Мне хлопали и... кричали "ура!" Ах, как я был тогда счастлив! Я любил всех, думал обо всех хорошо, был полон поэтической отваги и юношеской свежести. Передо мной открывались двери одного дома за другим, я порхал из кружка в кружок, был вполне доволен собой. Эта рассеянная, полная сильных внутренних и внешних волнений и событий жизнь не мешала, однако, моим занятиям, я учился прилежно и уже без посторонней помощи приготовился ко второму экзамену, так называемому "philologicum и philosophicum", который и выдержал отлично. Оригинальная сцена произошла у экзаменационного стола, когда меня экзаменовал Г. X. Эрстед. Я хорошо отвечал на все его вопросы, он радовался этому и, когда я уже готов был отойти от стола, остановил меня следующими словами: "Ну, вот еще один вопросик! -- при этом все лицо его так и сияло ласковой улыбкой. -- Скажите мне, что вы знаете об электромагнетизме?" "Даже слова этого не слыхал!" -- ответил я, "Ну, припомните! Вы на все отвечали так чудесно, должны же вы знать что-нибудь и об электромагнетизме!" "Да в вашей "X имии " не сказано об этом ни слова!" -- уверенно сказал я. "Это правда! -- ответил Эрстед, -- но я говорил об этом на лекциях!" "Я был на всех, кроме одной, а вы, верно, тогда-то как раз и говорили об этом, потому что я ровно ничего не знаю об электромагнетизме и даже названия этого не слыхал". Эрстед необыкновенно добродушно улыбнулся, кивнул головой и сказал: "Жаль, что вы этого не знали! Я бы вам выставил prae, а теперь выставлю только laud!"
В следующий же раз, как мне случилось быть у Эрстеда, я попросил его рассказать мне про электромагнетизм и впервые услышал как об этом предмете, так и о том, какую роль играл по отношению к нему сам Эрстед.[Эрстед первый открыл электромагнитную силу. -- Примеч. перев. ] Десять лет спустя, я писал по просьбе Эрстеда (если не ошибаюсь в "Копенгагенской почте" ) заметку о первом телеграфе, устроенном им в политехнической школе; провода шли из заднего флигеля в передний. Экзамены, как сказано, были благополучно сданы, я получил лучшие отметки, а к Рождеству вышел и первый сборник моих стихотворений, принятый, насколько мне было известно, и публикой, и критикой очень благосклонно. Я вообще охотнее прислушивался к звонким бубенчикам похвал, я был так молод, так счастлив, все впереди было залито солнцем!
Глава IV
До сих пор мне удалось видеть лишь самую малую часть моего отечества, мне пришлось побывать только кое-где в Фионии да в Зеландии. Летом же 1830 года мне предстояло совершить несколько большее путешествие: я намеревался проехать по Ютландии до самого Западного моря, а также объехать и весь мой родной остров Фионию. Но и не подозревал я, как отзовется это путешествие на всей моей жизни. Больше всего радовался я, представляя себе, что увижу ютландские степи и, может быть, даже встречу там семью кочующих цыган. Рассказы о них очевидцев и блихеровские новеллы пробудили во мне сильнейший интерес. В то время страна еще не была так изъезжена вдоль и поперек, как теперь. В то время только еще появились первые пароходы -- плохой, неповоротливый пароход "Дания" делал рейс в одни сутки, что по требованиям того времени считалось невероятной быстротой. Год тому назад я совершил поездку на подобном же пароходе "Каледония", первом появившемся в наших водах. И как же ненавистны были эти пароходы владельцам парусных судов, не знавшим, как и бранить их! Сам Эрстед, конечно, был в восторге от этого мирового изобретения; тем забавнее было слушать негодующие речи одного его родственника, старого моряка, с которым я встретился раз у него за обедом. Старик ужасно сердился на "проклятые дымовики". "С сотворения мира пользовались разумными судами! -- говорил он. -- Судами, которые двигались ветром, так нет -- подавай новые! Я не могу пропустить мимо себя ни одного из этих дымовиков, чтобы не ругать их в рупор по-всячески, пока они не скроются из вида!"
В то время поездка на пароходе являлась целым событием, а в наши дни такой взгляд кажется почти невероятным, до того мы уже освоились с этим изобретением. Оно кажется нам таким давним, и мы слушаем рассказ о том, что первый пароход был показан Наполеону перед его войной с Англией, как какую-то сказку.
Я заранее рисовал себе предстоящую ночь переезда по Каттегату на этом новомодном судне самыми яркими красками, но -- увы! -- погода насолила мне! У меня сделалась морская болезнь. Только на следующий день к вечеру добрались мы до Оргуса. Там, как и во всех ютландских городах, знали "Прогулку на Амагер" и мои юмористические стихи, и я встретил всюду самый радушный прием. Я отправился в степь, все здесь было для меня ново и производило на меня сильнейшее впечатление. Но погода не благоприятствовала моей поездке: дул сырой, резкий ветер с моря, а у меня был с собой самый незначительный запас одежды. И вот пришлось покончить свое путешествие в Виборге, где я провел несколько дней, а затем повернул обратно. Неудача эта не помешала мне, впрочем, написать "Фантазию на берегу Западного моря" и " По Западному берегу Ютландии", тогда как я ни того, ни другого не видал, а знал о них лишь по рассказам. Я осмотрел окрестности Скандерборга, Вейлэ и Кольдинга и направился в Фионию, тут я провел несколько недель желанным гостем в одном поместье близ Оденсе и поближе ознакомился с помещичьим бытом. Гостил я у вдовы типографщика Иверсена, на ее усадьбу я еще с детства смотрел, как на рай земной. Небольшой садик был весь изукрашен разными надписями в стихах и в прозе, подсказывавшими, что следовало думать и чувствовать в таких-то и таких-то местах. На берегу канала, по которому проплывали корабли, была воздвигнута крошечная батарея с деревянными пушками и сторожевая будка, возле которой стоял чудесный деревянный солдат. Тут-то я и жил у этой умной, радушной старушки, окруженной целой толпой милых, даровитых молоденьких внучек. Старшая из них, Генриетта, выступила впоследствии на литературном поприще с двумя новеллами "Тетя Анна" и "Дочь писательницы". Недели летели в этом полном жизни и веселья обществе почти незаметно. Я написал за это время несколько юмористических стихотворений и начал роман "Карлик Христиана II". Было готово уже около шестнадцати листов рукописи, я прочел их Ингеману, и они ему очень понравились. Но скоро и роман, и писание юмористических стихов -- все было отложено в сторону. В моем сердце зазвучали новые, до сих пор еще ни разу не затронутые струны, мне пришлось изведать чувство, над которым я до сих пор столько смеялся. Теперь оно отомстило за себя!