Я так и остался дома, но наконец стал таким уж долговязым мальчиком, что мать нашла невозможным позволять мне дольше болтаться без дела и отдала меня в школу для бедных. Там преподавали Закон Божий, письмо и арифметику, да и то довольно плохо. Я едва ли умел правильно написать хоть одно слово. Уроков я дома никогда не готовил, а выучивал их кое-как по дороге из дома в школу. Мать вследствие этого очень хвалилась моими способностями в укор сыну соседки. "Тот зубрит с утра до вечера, мой же Ганс Христиан и не заглядывает в книжку, а все-таки знает свой урок".
Ежегодно в день рождения учителя я подносил ему венок и собственное стихотворение. Обыкновенно он принимал эти подношения с улыбкой, но случалось мне получать за них и выговоры. Учитель, по фамилии Вельгавен, был норвежец родом и, насколько я мог судить, человек хороший, но горячего нрава и неудачник. Беседуя с нами о религии, он говорил всегда очень горячо, а проходя священную историю, умел изобразить нам события так живо, что все стенные картины, изображавшие сцены из Ветхого Завета, точно оживали для меня и проникались такой красотою, правдивостью и свежестью, какими впоследствии я восхищался в картинах Рафаэля и Тициана. Часто уносился я мечтами Бог весть куда, бессознательно глядя на увешанную картинами стену, и мне порядком доставалось за это от учителя. Я также очень любил рассказывать другим мальчикам удивительные истории, в которых главным лицом являлся, конечно, я сам. Меня часто поднимали за это на смех. Уличные мальчишки тоже слышали от своих родителей о моих странностях и о том, что я бываю в "важных домах", и вот однажды они. погнались за мною по улице целой толпой с криками: "Вон бежит сочинитель комедий!" Добравшись до дому, я забился в угол, плакал и молился Богу.
Мне шел уже четырнадцатый год, и мать решила конфирмовать меня, чтобы потом отдать в учение к портному. Она любила меня всем сердцем, но не понимала, к чему я стремлюсь, да я и сам-то этого не понимал тогда. Со стороны же окружающих она слышала обо мне одни неодобрительные отзывы, и это печалило и мучило ее.
Мы жили в приходе церкви Св. Кнуда, и желавшие готовиться к конфирмации должны были записываться или у самого пробста, или у капеллана. К первому ходили учиться дети так называемых важных семейств и городские гимназисты, к последнему -- более бедные. Я, однако, явился к пробсту, и ему волей-неволей пришлось записать меня у себя. Он, пожалуй, видел в моем желании готовиться у него одно тщеславие: его конфирманты занимали в церкви ведь первое место, но это было не совсем так -- побудило меня к этому кое-что другое. Я смерть боялся бедных мальчиков, которые глумились надо мною, и, напротив, всегда испытывал невольное влечение к гимназистам, в моих глазах они должны были быть куда лучше всех других мальчиков. Часто в то время как они резвились на кладбище, я стоял за деревянной решеткой и глядел на них, от души желая быть на месте одного из этих счастливцев -- не ради их игр, а ради множества книг, что были у них, и ради того, чем каждый из них мог сделаться на свете. Записавшись у пробста, я имел возможность попасть в их компанию,
но мне не вспоминается теперь ни один из них, так, видно, мало обращали они на меня внимания. Я постоянно чувствовал, что втерся туда, где мне не место, и сам пробст не раз давал мне это прочувствовать. Раз после того как я в доме одних его знакомых декламировал сцены из какой-то комедии, он призвал меня к себе, сказал, что непристойно заниматься такими делами в то время как я готовлюсь к конфирмации, и прибавил, что если услышит обо мне еще что-либо подобное, то сейчас же запретит мне ходить к нему. Я оробел и стал дичиться еще больше, как залетевшая в чужую для нее обстановку птичка. Между готовившимися к конфирмации была все-таки одна девушка по фамилии Тёндер-Лунд, которая была ко мне и добра и ласкова, даром что считалась важнее всех. Я еще буду говорить о ней позже. Она всегда встречала меня дружеским взглядом, любезно здоровалась со мною, а раз даже подарила мне розу. Я пошел домой в полном восторге: нашлась-таки хоть одна душа, не смотревшая на меня свысока, не отталкивавшая меня от себя!
К конфирмации старушка-портниха сшила для меня из пальто отца целый костюм. Мне казалось, что я еще никогда не был одет таким щеголем. Кроме того, мне в первый раз в жизни подарили сапоги. Я был от них в несказанном восторге и, опасаясь, что они не всем будут видны, заправил брюки в голенища и в таком виде зашагал по самой середине церкви. Сапоги скрипели, и я от души радовался этому -- слышно по крайней мере, что новые! Зато благочестивое настроение мое было нарушено, я чувствовал это и испытывал страшные угрызения совести: шутка ли, мысли мои столько же были заняты сапогами, сколько Господом Богом! Я искренно молился Ему, прося прощения, и -- опять думал о своих новых сапогах.
В последние годы я копил мелочь, которую дарили мне при разных случаях, после конфирмации я раз сосчитал ее, и оказалось, что у меня составилась сумма в тринадцать далеров. Такой капитал совсем ошеломил меня, и когда мать начала серьезно настаивать на том, чтобы я поступал в учение к портному, я принялся умолять ее позволить мне лучше попытать счастья, отправиться в Копенгаген, который в моих глазах был столицей мира.
"А чего ты там добьешься?" -- сказала мать. "Я прославлю себя!" -- ответил я и рассказал ей о том, что читал о замечательных людях, родившихся в бедности. "Сначала приходится много-много перетерпеть, а потом и прославишься!" -- сказал я. Меня охватило какое-то непостижимое увлечение, я плакал, просил, и мать наконец уступила моим просьбам; прежде чем решиться, она, однако, послала за знахаркой и заставила ее погадать мне на картах и на кофейной гуще.
"Сын твой будет великим человеком! -- сказала старуха. -- Настанет день, и родной город его Оденсе зажжет в честь его иллюминацию". Услышав это, мать заплакала и больше не противилась моему отъезду. Соседи наши и вообще все, кому приходилось узнать об этом, старались отговорить мать, разъясняя ей, какое безумие отпускать меня, четырнадцатилетнего подростка и сущего ребенка, одного в Копенгаген, за столько миль от родины, в такой огромный город, где я не знал ни души. "Да что ж, он покоя мне не дает! -- отвечала она. -- Пришлось наконец отпустить его, но беда тут невелика: я знаю, дальше Нюборга он не поедет, увидит там сердитое море, испугается и повернет назад, а тогда уж я отдам его в учение к портному!" "Удалось бы нам поместить его здесь где-нибудь в конторе! -- говорила бабушка. -- Вот важное-то занятие, да и по душе Гансу Христиану!" "Сделался бы он таким портным, как Стегман, так я лучшего бы и не желала! -- сказала мать. -- А пока пусть себе прокатится в Нюборг!"
Летом, еще до моей конфирмации, в Оденсе приезжала часть труппы копенгагенского королевского театра и поставила здесь несколько опер и трагедий. Благодаря своей дружбе с разносчиком афиш я не только видел все представления из-за боковых кулис, но и сам участвовал в них то в качестве пажа, то пастуха, более того -- даже сказал несколько слов в "Сандрильоне". Я проявлял такое рвение, что артисты, участвовавшие в представлении, всегда при своем приходе в театр находили меня уже вполне одетым. Это обратило на меня их внимание; моя детская наивность и восторженность забавляла их, и некоторые из них ласково заговаривали со мною. Я же смотрел на них, как на земных богов. Все, что мне говорили по поводу моего голоса и умения декламировать, убедило меня в том, что я рожден для сцены, что именно на сцене ждет меня слава, и королевский театр в Копенгагене сделался поэтому заветною целью моих стремлений. Пребывание в Оденсе актеров королевского театра было для многих и особенно для меня настоящим событием. Все восхищались их игрою, и почти все разговоры кончались обыкновенно одним и тем же пожеланием: "Вот бы поехать в Копенгаген и побывать в королевском театре!" Некоторым это и удавалось, и они рассказывали о чем-то таком, что, по их словам, было еще лучше оперы и комедии -- о "балете". Особенно восторгались все танцовщицей Шаль, звездой первой величины; в моих глазах она являлась какой-то королевой, и я постоянно носился с мыслью, что именно она-то, если мне удастся обеспечить себе ее расположение, и поможет мне достигнуть славы и счастья.