"Изречение Шеллинга -- не того, что живет теперь в Берлине, но живущего бессмертным героем в царстве духа -- "Природа есть видимый дух" -- невольно пришло мне на ум вчера вечером. Я слушал ваши сказки, и мне снова стали ясны и этот дух, и эта невидимая природа. Насколько сказки эти, с одной стороны, обнаруживают глубокое проникновение в тайны природы, понимание языка птиц и чувств ели или маргаритки, так что мы с детьми нашими, несмотря на то, что все это существует точно само по себе, участвуем в их горе и радости, настолько, с другой стороны, все является только отражением духа, и во всем чувствуется биение вечно волнующегося человеческого сердца. От души желаю, чтобы источник этот, бьющий из дарованного вам Богом сердца поэта, еще долго бил на радость людям и чтобы сказки ваши превратились в представлении германских народов в народные сказки".

Газе и талантливому импровизатору профессору Вольфу из Иены я был обязан еще тем, что немецкие переводы моих произведений стали приносить мне некоторую материальную пользу. Они были очень поражены, узнав, что я до сих пор не получаю ни малейшего гонорара за все многочисленные переводы моих трудов, довольствуясь тем, что они вообще находят себе переводчиков и читателей и чувствуя себя еще обязанным издателям, если они посылают мне по несколько экземпляров. Газе и Вольф заявили, что нужно же, наконец, устроить так, чтобы я мог извлечь из того успеха, которым пользуются в Германии мои произведения, хотя некоторую материальную пользу, и оба приложили в этом отношении все свои старания. Прибыв в Лейпциг, я получил там одно письменное предложение из Берлина и затем личные -- от лейпцигского издателя Брокгауза, от Гертеля и, наконец, от моего земляка Лорка. Все они желали приобрести право на переводы и издание всех уже появившихся моих произведений и предлагали за это уплатить мне раз навсегда несколько сот талеров. Я принял предложение своего земляка, и мы оба остались очень довольны нашим соглашением. Итак, город книжной торговли поднес мне подарок в виде гонорара. Затем меня ожидали здесь и другие радости: я вновь свиделся с семейством Брокгауза, провел несколько счастливых часов у гениального Мендельсона и чуть не ежедневно слушал его игру. Его выразительные глаза, казалось, глядели вам прямо в душу. Немного встретишь людей, носящих на себе такой отпечаток истинного гения, как именно Мендельсон. Милая, приветливая супруга его и прелестные дети делали его уютный дом еще привлекательнее; редко где я чувствовал себя так хорошо. Мендельсон любил подтрунивать над той большой ролью, какую играет в моих произведениях аист. Самому ему аист, впрочем, полюбился еще с пор, как он прочел "Только скрипач"; он радовался, встречая старого знакомца в моих сказках, и часто в шутку говаривал мне: "Ну, расскажите же нам сказку про аиста! Напишите мне песенку про аиста!" И как лукаво улыбались при этом его умные глаза. В них светилось в такие минуты, что-то детски шаловливое! На обратном пути я свиделся с ним еще раз и затем уже -- никогда больше. Супруга его скоро последовала за ним, а прелестные дети, живые копии с рафаэлевских ангелочков, рассеялись по свету.

В Дрездене один из приятнейших вечеров провел я в королевской семье, принявшей меня удивительно радушно и приветливо. И здесь, по-видимому, процветала самая счастливая семейная жизнь. Я не чувствовал ни малейшего стеснения, налагаемого придворным этикетом, встречал одни лишь ласковые, сердечные взгляды.

В Вене я увиделся с Листом. Он пригласил меня на один из своих концертов, на которые вообще крайне трудно было заручиться билетами. Я во второй раз услышал его фантазии на темы из "Роберта", увидел, как он, словно какой-то дух бури, играл струнами. Эрнст тоже находился в Вене, но его концерт был назначен уже после моего предполагаемого отъезда; между тем я еще ни разу не слыхал его, и неизвестно было, свидимся ли мы еще когда-нибудь, вот он, когда я зашел к нему, и дал мне концерт. Скрипка в его руках плакала и стонала, раскрывая нам тайны человеческого сердца!.. Несколько лет спустя, в первые годы войны, мы снова встретились в Копенгагене и стали друзьями. Главным образом привлекла его ко мне "Das Marchen meines Lebens" и "Bilderbuch ohne Bilder" (Картинки-невидимки). "По настоящему следовало бы назвать их "Bilder ohne Buck" (Картинки без изьянов (нем.) Перев. Василия Петровича) -- писал он мне в одном письме. -- Наслаждаясь ими, совершенно забываешь, что читаешь книгу!"

Большинство блестящих звезд австрийского литературного небосклона только успели во время моего пребывания в Вене промелькнуть у меня перед глазами, как шпили церковных башен, пролетающему по железной дороге путешественнику. Я могу только сказать, что видел их, и чтобы продолжить сравнение со звездами, прибавлю, что в кружке "Конкордия" глазам моим представился целый Млечный путь. Здесь было много и молодых талантов, и лиц уже с именами и значением.

Еще перед отъездом моим из Дрездена, королева саксонская спросила меня -- есть ли у меня рекомендательное письмо хоть к кому-нибудь в Вене? Я ответил -- нет, и королева была настолько добра, что дала мне собственноручное письмо к сестре своей, эрцгерцогине австрийской Софии. Последняя и пригласила меня к себе через графа Чехени. Принят я был в высшей степени приветливо. У эрцгерцогини находилась в этот вечер и вдовствующая императрица, также обошедшаяся со мной очень милостиво. Один из присутствующих здесь принцев вступил со мною в дружескую беседу -- это был старший сын эрцгерцогини, ныне царствующий император. После чая я прочел несколько своих сказок: "Парочку", "Безобразного утенка" и "Красные башмачки". Да, не думал я, когда писал их, что мне когда-нибудь придется читать их здесь! Вообще я могу сказать, что находил сердечный, радушный прием повсюду -- начиная с императорского дворца и кончая хижиной бедного крестьянина!

Но вот, наконец, передо мною вновь развернулась роскошная картина природы Италии. Весна прикоснулась устами к плодовым деревьям, и они все расцвели от ее поцелуя, каждая былинка была налита солнечным светом, вязы стояли, словно кариатиды, поддерживая густые зеленые виноградные лозы. А над этой пышной зеленью растительного царства возвышались волнообразные громады голубых гор со снежными вершинами.

31 марта 1846 года мне предстояло в третий раз увидеть вечный город, и я был полон радости и благодарности Творцу, даровавшему мне так много в сравнении с тысячами других людей! В минуты бесконечной радости, так же как и в минуты глубочайшей скорби, душа невольно льнет к Богу! И первое чувство, охватившее мою душу, когда я въехал в Рим, было благоговейное умиление. Другого выражения и подобрать не могу. Волновавшие же меня чувства во время моего пребывания в этом дорогом моему сердцу городе я высказал тогда в письме к одному из моих друзей:

"Я так сжился с этими руинами, с этими точно окаменевшими улицами, с вечно цветущими розами и вечно звучащими колоколами, а между тем Рим уже не тот Рим, каким он был тринадцать лет назад, когда я был здесь в первый раз. С тех пор все приобрело какой-то отпечаток современности -- даже руины. Трава и кустарник повыдернуты, все вычищено, народная жизнь как-то отошла на задний план. Не слышно больше на улицах звуков тамбурина, не видно молодых девушек, отплясывающих сальтарелло. Цивилизация промчалась, как бы по невидимой железной дороге, даже через Кампанью; крестьянин уже лишился прежней своей наивной веры. На Пасху я видел, как во время папского благословения оставались стоять на ногах толпы народа, прежде благоговейно повергавшегося на землю. Теперь весь народ как будто состоял не из римлян-католиков, а из иноверцев-чужеземцев, разум победил веру. Меня это взволновало так, что я сам был готов преклонить колена перед невидимою святыней. Лет через десять, когда железные дороги еще более сблизят города между собою -- Рим изменится еще более. Но все, что свершается -- к лучшему, и не любить этот город нельзя. Рим -- что книжка со сказками: беспрестанно открываешь новые чудеса, живешь и в мире фантазии и в действительности".

В первый свой приезд в Италию я еще не обращал особенного внимания на скульптуру; в Париже роскошная живопись отвлекла меня от нее, и только во Флоренции статуя Венеры Медицейской открыла мне глаза: с них, употребляя выражение Торвальдсена, "как будто стаял снег". В этот же раз я во время беспрестанных своих странствований по залам Ватикана научился любить скульптуру еще больше живописи. Впрочем, в каких же других городах это искусство и открывается вам в таких грандиозных образах, как в Риме да еще в Неаполе! Здесь всецело уходишь в него, учишься у него любить природу, эти прекрасные формы дышат ведь жизнью!