— Ишь, как маркой подарила! А ничего, не часто такую встретишь. Впрочем, чего там! — отмахнулся он. — Когда-то я любопытничал, а что думает сейчас вот такая? Казалось, каждый человек — загадка и уж непременно таит в себе массу интересного. А что в нем может быть, кроме всякой сомнительной ерунды — мыслей о еде, о любовниках или любовницах, о шнапсе, мышиных забот о семье и прочего в том же духе? И не мыслей даже, а так, туманных представлений, вожделений, чего-то неопределенного и по большей части гнусноватого. Привлекательные тайны!
Он окинул, взглядом улицу — глаза поймали десятка два-три мужчин, женщин, с портфелями, с сумками; издали грохоча приближался трамвай, с тремя пока не нужно светящимися глазами.
— Ползут по улице, расплываются, как… протоплазма. Факт, протоплазма, из тысячи наберется пять-шесть думающих, умеющих осознавать свои чувства и пытаться управлять ими, а у остальных так, неосознанные рефлексы, лягушачьи подрыгиванья. Всё вместе составляет человеческую массу, а каждый в отдельности… гм, а каждый в отдельности, как никак, всё же живой человек. И ничего ты с этим фактом не сделаешь, ибо — человек! И ты, друг, не хватай через край, — мысленно погрозил он самому себе, — в дебри не забирайся. «Всё благо; бдения и сна»… и так далее. А следовательно, и шнапс и прочее в таком роде не такая уж плохая вещь, — усмехнулся Камышов.
Он прошел мимо вокзала, всё еще не отремонтированного после войны, с торчащими в небо полуразрушенными башнями над входом. Вспомнилось, что сегодняшнее настроение, которое Камышов, в шутку называл «философическим», возникло еще утром и весь день он был немного в необычном состоянии.
— С чего, собственно, началось? А, да, письмо с юга… Дремучая эмигрантская история: одни не поладили с другими, а третьи со всеми вместе, в том числе и с самими собой. Монархисты, социалисты, такие, сякие, — механика! А за ней всё та же протоплазма: мелкие честолюбия, желание «играть роль» и вообще безглазость и безликость. Кричат: на бой, на бой, бороться с коммунизмом! А скажи всей этой толпе: пойди — и умри! — мигом в кусты бросятся и — опять единицы останутся… Гм, это что-же, тоже благо? — с сомнением спросил он себя.
Днем, во власти этого настроения, Камышов сказал — одному из своих друзей:
— Вообще говоря, можно подумать, что на свете стало так пакостно, что вполне можно закрыть глаза и бежать, куда попадется. Например, — поехать в Калифорнию апельсины собирать.
— Или репатриироваться, вернуться в СССР? — улыбнулся друг.
В воздухе парило. Дождя не было дня три, но к вечеру с моря наплывала влажная мгла, нагретые камни домов и мостовых превращали влагу в душный пар. Похоже было-что идешь сквозь молочные испарения — и вкус воздуха напоминал тепловатое, начинавшее киснуть молоко.
— Репатриироваться, понятно, пускай дядя репатриируется, — подходя к отелю «Рейхогоф», думал Камышов. — А вот на Донец, рыбку половить, я бы поехал! И с каким бы еще удовольствием! Сидел бы на бережку с утра до вечера и посматривал бы на поплавок и пущай бы ни один чебак не клюнул, леший с ними, с чебаками, только бы на солнышке благорастворение воздухов вдыхать и ни о какой механике не думать! Ух, добре бы было! — даже зажмурился он от удовольствия но тотчас же открыл глаза: у отеля и дальше, перед театром, толпились англичане, можно было на кого-нибудь наскочить.