Ее похоронили в Александро-Невской лавре. И долго, необычайно долго, мне постоянно чудилось где-то там, в конце Невского проспекта, в самые шумные и радостные дни, ее жалкое, горизонтально лежащее под землею тельце, вероятно, уже распавшееся на сухие кости.
И тем более -- тротуар возле чугунной решетки Симеоновской церкви с течением лет делался для меня каким-то фатально-живучим памятником этой исчезнувшей женщины.
Я редко проезжаю мимо этого тротуара без того, чтобы не слышать преследующего меня с его плит отвратительного шепота: "memento mori" {"помни о смерти" (лат.).}...
Еще недавно, в феврале настоящего года, проезжая мимо него на извозчике, я жаловался сидевшему на козлах рыжему мужичку на суровую зиму и говорил ему: "Когда же наступит теплое время?" -- А он мне ответил: "Кто ж его знает, барин? У Бога, вишь, как ни стараются, -- ничего не разузнают..."
Я посмотрел на серое морозное небо, вспомнил о теплом солнце, о теплых весенних дождях, стал думать о погоде вообще, о грязных осенних дорогах -- и все это вместе, все земное вообще, с чем мы так свыклись, -- показалось мне близким до слез, -- неотделимым от меня самого до такой степени, что я с невыразимою болью мучительно почувствовал, как ужасно дать все это человеку только на срок, -- внедрить его целиком во всю эту природу и затем -- убедить его, что все это от него отымется безвозвратно, т.е., что ему, с известной минуты, будет на веки вечные отказано хотя бы в одном вдыхании воздуха, хотя бы в одном взгляде на мир, хотя бы в одной единственной мысли, хотя бы в одной попытке к произнесению слова...
XXVIII. Русский самоубийца в Париже
Вчера узнал подробности о смерти одного петербуржца в Париже. Это был человек весьма приметный среди богатых светских людей. Впрочем, он принадлежал к свету только по рождению, но, по своим личным вкусам, отдался целиком одному только полусвету. Он признавал одну радость, одну цель в жизни: наслаждение с женщинами, наслаждение разнообразное и ежедневное, -- вполне животное и вполне откровенное. Вспоминаю его худощавое лицо сильного брюнета с усами и бородкой, французский покрой его платья, его мелькание в загородных садах -- всегда в обществе швеек, модисток, продавщиц и кокоток -- словом, всех доступных женщин столицы, которые все одинаково любили его галантность и доброту. Он желчно смеялся над романтиками и поэтами.
Осенью прошлого года я был впервые ему представлен в одном из номеров Европейской гостиницы, где жил его брат. В то время он уже имел вид мертвеца, смотрел мрачно, говорил чуть слышным осипшим голосом и однако же оставался непреклонным в своих убеждениях. Близко знавшие его люди передавали, что он так же постоянно льнет к легким женщинам, но что его последние силы исчезли и что теперь он безутешен и зол.
Отсюда он уехал в Париж. Там -- уже неизлечимый калека -- он до последнего дня посещал кафешантаны и прочие увеселительные места. Его прогрессировавшая болезнь стала для него невыносимою, хотя он еще держался на ногах.
Весною он решил застрелиться. Он написал парижскому префекту следующее краткое письмо: