Но вот уже и поле. Желтая, только что высохшая дорога с волнистыми ухабами, обсаженная деревьями, направилась к белой ограде и воротам кладбища. Кучер подкатил меня ко входу в оградку с тою сосредоточенною услужливостью, в которой он хотел выразить, что он вполне понимает печальное значение моей поездки.
Я вступил в ворота, как бы в подъезд громадного дома, в котором теперь живет Павлик среди нескончаемой толпы немых квартирантов. Памятники тотчас зачастили передо мною, теснясь вокруг небольшой белой церкви. Кладбище скатывалось вниз по горе, под которою расстилалась необъятная даль днепровской долины. Ветер свистал во всю волю в золотом солнечном просторе. Я боролся с ним, нагибая голову и кутаясь в шинель. Мне говорили, что брат погребен где-то вблизи самой церкви, и я кружился между могил, прилегающих к ее стенам, и с тревогою читал надписи и думал, что самое сердце толкает меня в ту сторону, где лежит Павлик. Но я четыре раза обошел церковь и не нашел могилы. Тогда я обратился к сторожу, и он меня повел на самый скат горы за церковью. Я шел за ним со страхом и ревностью: мне казалось в эту минуту, что этот сторож ближе моему брату, чем я. И даже, когда он мне указал рукою на памятник, -- я растерялся и не сумел сразу понять, на какую могилу он указывает, потому что не видел ни надписи, ни портрета: с того места, где мы стояли, была видна только задняя сторона памятника. Сторож уткнул мои глаза на высокий и тонкий чугунный крест, голо поднимавшийся на большом пьедестале из желтоватого камня. Я дал сторожу мелочь, и он удалился. Тогда я обогнул памятник. Действительно, на пьедестале был медальонный портрет брата и надпись: "Павел Аркадьевич Андреевский".
Я оперся на решетку, увидев эти буквы, и зарыдал так громко, как в детстве, обливаясь неудержимыми, падавшими на землю, слезами... Ветер подхватил пелерину моей шинели и покрыл ею всю мою голову. И я плакал в черном сукне, не видя солнца. Мне казалось, что из-под земли глубочайшее сочувствие брата согревало и успокаивало меня. Я как бы чувствовал на себе его поцелуй, -- его немую, но чрезвычайно нежную благодарность, -- как будто все недомолвки, все шероховатости, случившиеся в наших сношениях при жизни, -- были им навсегда прощены и забыты -- и будто, кроме всеобъемлющей любви ко мне, -- ничего иного теперь не было в сердце брата... Я плакал и, покрытый сукном, целовал чугунную решетку. Потом, когда вылились первые слезы, я откинул пелерину и -- ослабевши -- поникнув на решетке, -- рассматривал опухшими тусклыми глазами аккуратный и прочный памятник. Я увидел на пьедестале высеченную из камня раскрытую книгу со стихами из Никитина на двух небольших страницах:
Тише! О жизни
покончен
вопрос.
Больше не надо
ни песен,
ни слез.
..."Не надо слез... О жизни покончен вопрос..." Как это подходило к откровенной и гордой философии брата, к его кипучей и неразгаданной натуре!