Дела эти вообще нетрудны, потому что у нас и коронный суд, и присяжные никогда не принимают на свою совесть сомнительных доказательств. Однако же в сложных процессах, с уликами коварными и соблазнительными, добиться правды способен только художник, чутко понимающий жизнь, умеющий верно понять свидетелей и объяснить истинные бытовые условия происшествия.

Но большинство уголовной практики составляют процессы, где виновность перед законом несомненна. И вот в этой именно области наша русская защита сделала на суде присяжных наибольшие завоевания проповедью гуманности, граничащей с милосердием. Пусть над нами смеются иностранцы! Но я принимаю за наилучший аттестат нашей трибуны ироническое замечание французов: "Les criminels sont toujours affranchis en Russie; on ies apelleni: nestschastnii", т.е. "в России всегда оправдывают преступников, -- их называют несчастными". Всегда -- не всегда. Однако же едва ли в каком государстве найдется более человеческий, более близкий к жизни, более глубокий по изучению души преступника суд, чем наш суд присяжных. И это вполне совпадает с нашей литературой, которая, при нашей отсталости во всех прочих областях прогресса, чуть ли не превзошла европейскую не чем иным, как искренним и сильным чувством человеколюбия. Запад невольно смущается перед этой широкой, теплой и мягкой волной всепрощения, идущей с Востока. Практические иностранцы с течением времени перестают глумиться, начинают задумываться и уже почти готовы признать свежесть славянского гения, ибо ведь из самой передовой страны старого Запада, из Франции, раздался афоризм: "tout comprendre с'est tout pardonner" -- "все понять -- значит все простить". И вот даже французам невольно напрашивается вывод: "а, пожалуй, русские понимают лучше нашего..."

* * *

Сделавшись судебным оратором, прикоснувшись на суде присяжных к "драмам действительной жизни", я почувствовал, что и я, и присяжные заседатели -- мы воспринимаем эти драмы, включая сюда свидетелей, подсудимого и бытовую мораль процесса, совершенно в духе и направлении нашей литературы. И я решил говорить с присяжными, как говорят с публикой наши писатели. Я нашел, что простые, глубокие, искренние и правдивые приемы нашей литературы в оценке жизни следует перенести в суд. Я за это взялся с таким же логическим расчетом, с каким, например, техники решили воспользоваться громадною силою водопадов для электричества. Нельзя было пренебрегать столь могущественным средством, воспитавшим многие поколения наших судей в их домашней обстановке. Я знал, что их души уже подготовлены к восприятию тех именно слов, которые я им буду говорить.

Этот прием не составляет моего открытия. Я имел поучительных предшественников. Называю их вполне определенно: Урусов и Кони. Урусов первый создал свободный литературный язык защитительной речи. Кони первый внес в судебные прения литературно-психологические приемы в широких размерах, но, увы, сделал это в целях обвинения, а потому поневоле приурочивал свою психологию к готовым сентенциям Уложения о наказаниях. Помнится, Кони, когда ему приходилось бороться с искусительными доводами защиты в пользу милосердия, называл эти доводы "жестокой сентиментальностью". Но я с гораздо большим правом могу назвать его прокурорскую психологию "сентиментальной жестокостью", ибо результатом его душевного анализа всегда являлось "лишение прав". Мне вообще кажется, что прокурор может пользоваться психологией лишь для изобличения неправды в показаниях подсудимого, но когда полное и откровенное сознание налицо, то глубокое исследование души преступника может быть благоприятно только для защиты.

Пример этих двух ораторов убедил меня, что приемы художественной литературы должны быть внесены в уголовную защиту полностью, смело и откровенно, без всяких колебаний.

Ведь Судебные уставы императора Александра II сделали громадный переворот. Они предоставили присяжным заседателям произносить обвинительные или оправдательные решения, не стесняясь никакими доказательствами, единственно по убеждению их совести (ст. 754). Столь нашумевшее недавно случайное и необщеобязательное определение Сената насчет сознания подсудимого не может изменить установившегося хода вещей, ибо это было бы равносильно отмене реформы. Слишком ясный и точный закон превыше всяких мимолетных толкований, подмывающих его твердыню. Закон останется незыблем.

С тех пор примирение правосудия с душой преступника сделалось основным мотивом уголовной защиты. Из этого до очевидности ясно, что художественная литература с ее великими раскрытиями души человеческой должна была сделаться основной учительницей уголовных адвокатов. "Проникновенная" психология и вытекающая из нее, часто неожиданная для рутинных взглядов, этика -- вот два могущественнейших оружия в руках того, кто должен "милость к падшим призывать".

Излишне распространяться о глубочайших открытиях в психологии преступления, сделанных, например, Шекспиром и Достоевским. Но вообще вся художественная литература неизмеримо более содействовала смягчению взглядов на преступника, нежели деятельность знаменитейших филантропов-практиков. Эти филантропы только облегчали отбытие наказаний, помогали устранению некоторых физических мук, улучшали тюремный быт и т.п. Но литература действовала гораздо радикальнее: она примиряла общество с самой личностью нарушителя законов. Не стану этого доказывать подробно. Приведу ближайшие, современные факты.

Возьмите хотя бы два рассказа Чехова: "Злоумышленник" и "Беда". Герой первого рассказа крестьянин Григорьев отвинчивал гайки, которыми рельсы прикрепляются к шпалам, иными словами, умышленно повреждал железнодорожный путь с явной опасностью для пассажиров, т.е. совершил преступление, предусмотренное ст. 1081 Уложения. Во втором -- купец Авдеев, член ревизионной комиссии одного крахнувшего банка, подписывал подложные отчеты, т.е. судился за преступление, предусмотренное ст. 1154 Уложения. Чехов -- не юрист. Но кто же -- даже самый лучший из нас -- по тем двум обвинениям, которые я назвал, когда бы то ни было произнес в суде что-нибудь до такой степени яркое и простое, до такой степени обезоруживающее всякую возможность преследования этих двух преступников (Григорьева и Авдеева), как то, что написал Чехов в этих двух коротеньких рассказах?!