Еще до начала судебных заседаний по делу тюремная администрация приняла в нем горячее участие. Все восемь казненных долго сидели в Екатеринославской тюрьме до суда. Их она, несомненно, по-своему поучила и оценила. Старший тюремный надзиратель Белюкоз (впоследствии умерший от сыпного тифа) прозвал их "орлами". Это был специалист по части избиения заключенных. Высокий, стройный блондин, с правильным лицом и какими-то бесцветными, недвигавшимися глазами, Белюкоз обычно принимал "все прибывавшие в Екатеринославскую тюрьму этапы, опрашивал всех, за что арестованы, и некоторых отбирал и пропускал "сквозь строй", по тюремному выражению, т. е. командовал окружавшим его надзирателям: "Взять его"; указанного им утаскивали в соседнее тюремное помещение и там избивали. Часто тут же, под тюремными воротами, где происходил прием партий, Белокоз распоряжался отправить того или другого из вновь прибывших арестантов в темный карцер. Вот этот-то Белюкоз определил их, как "орлов", т. е. людей, с которыми нет сладу, и, конечно, его определение стало известно суду. С первого же дня к ним ясно установилось отношение Лопатина, с оттенком уважения и страха. Особенно Ткаченко-Петренко и Зубарева-Кузнецова он ненавидел и боялся. Повидимому, Лопатину казалось, что даже на самом суде не исключена возможность покушения на него со стороны подсудимых. Никто другой, кроме тюремной администрации или губернатора, этого отношения к ним Лопатину еще до суда внушить не мог. А у них были к тому полные основания. Недаром екатеринославский губернатор просил в приведенном выше письме к Каульбарсу разрешить поскорее их судьбу. Когда 6 декабря 1908 года, т. е. еще недоели за две до приговора, заключенные служили в тюрьме, в присутствии губернатора и Лопатина, молебен и посылали телеграмму с поздравлением на высочайшее имя, то среди них не только произошел непримиримый раскол, но были даже драки. Эту тяжелую историю с молебном начала очень небольшая кучка подсудимых, спровоцированная той же администрацией. Для Лопатина и суда этот молебен и подпись под телеграммою должны были служить очень простым и ясным способом отбора и разделения подсудимых на овец и козлищ. Вполне понятно поэтому, почему он сам счел необходимым присутствовать на молебне. Независимо от положения в деле, хотя бы оно было самым незаметным и случайным, всякий неподписавшийся на телеграмме должен был знать, что он будет приговорен к смертной казни, если только не был несовершеннолетним; так впоследствии и случилось. Моральное испытание было ужасное. Большинство подсудимых хотя и решились на этот шаг, все-таки относились к нему с обращением. Когда он готовился, они метались в тоске, не зная, что делать. По камерам ходил с ведома тюремной администрации подписной лист, на котором собирались подписи желавших послать поздравительную телеграмму. Вот с этими-то сборщиками и произошла драка. После нее двенадцать человек, в том числе все восемь впоследствии казненных, были посажены в две башни (8-ю и 9-ю), в которых их разместили по шесть человек. Все это было известно во всех подробностях Лопатину, и на другой же день это событие открыто обсуждалось в коридорах суда и в буфере. Тюремные "орлы" стали "орлами" и в глазах суда. Участь всех этих двенадцати человек была уже бесповоротно решена. Четверо из ник не попали на виселицу, как уже сказано, только потому, что в декабре 1905 года, когда происходили события, вмененные им в вину, они имели возраст от семнадцати до двадцати одного года.

Всех отказавшихся даже при таких обстоятельствах подписать телеграмму было не двенадцать, а девятнадцать человек, но остальные семь уже после приговора и после помилования тех, которые подавали телеграмму, не устояли и присоединилась к ходатайству о помиловании.

После объявления приговора все двенадцать были закованы в ножные и ручные кандалы, и с этого момента тюремная администрация их выделила в совершенно особую группу. Зная их, она их не трогала, так как боялась, что всякое происшествие с ними получит широкую огласку. Кроме того, трогать было рискованно и персонально для надзирателей; так, например, с Петром Бабичем был такой случай: один надзиратель, из вновь нанятых, как-то ударил его; Бабич тут же накинул ему на шею свои ручные шандалы и начал душить, и, если бы не подоспела помощь, надзиратель, наверное, погиб бы. Такая решительность, как известно, всегда вызывает в тюрьме вежливое и опасливое отношение, и потому тюремная администрация старалась их не трогать; но она понимала, что зги люди внушают непокорный дух всей остальной тюрьме. При всяких тюремных эксцессах и голодовках они становятся во главе движения. И, как ни старались их изолировать, они сильно влияли на весь склад тюремной жизни, внося в него свой мятежный дух.

По вынесении смертных приговоров, обыкновенно в течение восьми--десяти дней, пока шли сношения с командующим войсками, все кончалось. Людей или вешали, или объявляли о замене смертной казни каторгой, но здесь прошли не дни, а недели и месяцы, и осужденных никто не трогал. Им только советовали присоединиться к прошению на высочайшее имя, и каждый раз встречали негодующие протесты. Обещание, данное Столыпиным, что никто не будет казнен по этому делу, было известно всем. По хлопотам адвокатов и родственников все двенадцать были переведены из смертных подвальных камер представлявших клепки, шагов шести в длину, со сводчатым потолком и грязными сырыми стенами, без коек, столов и скамеек. Их поместили снова в тюремные башни. Этот перевод обрадовал всю тюрьму. Сами осужденные с этого момента тоже убедились, что смертная казнь им заменена каторгой, и со дня на день ожидали официального сообщения об этой замене. При таких обстоятельствах сама тюремная администрация уверовала в то, что казни не будет. Но самих приговоренных неизвестность мучила. Эта же неопределенность очень беспокоила, только по-другому, и тюремное губернское начальство. Как-никак, но от "орлов" необходимо было избавиться. Надо было или разослать их по каторжным тюрьмам, или покончить с ними. Этим объясняется письмо екатеринославского губернатора Каульбарсу, в ответ на которое последний поспешил обратить приговор к исполнению.

XIV

Самая казнь была совершена в ночь с 3-то на 4 сентября аса балках пожарного сарая 4-й полицейской части, где ее обычно совершали в те годы в Екатеринославе. В конторе тюрьмы, в ожидании прокурора, врача и священника, осужденным позволили написать письма родным. Из этих писем в нашем распоряжении, к сожалению, имеется только одно -- Ткаченко-Петренко, так как оно каким-то путем попало, в копии, в дело департамента полиции.

Вот это замечательное письмо: {Письмо это впервые опубликовано в издании "Екатеринославского Истпарта" -- материалы за 1904--1906 годы.}

"Здравствуй и прощай, дорогой брат Алеша, и все остальные братья рабочие и друзья.

"Шлю вам свой искренний и последний поцелуй. Я пишу сейчас возле эшафота, и через минуту меня повесят за дорогое для нас дело. Я рад, что я не дождался противных для меня слов от врага... и иду на эшафот гордой поступью, бодро и смело смотрю прямо в глаза своей смерти, и смерть меня не сможет страшить, потому что я, как социалист и революционер, знал, что меня за отстаивание наших классовых интересов по головке не погладят, и я умел вести борьбу и, как видите, умею и помирать за наше общее дело так, как подобает честному человеку. Поцелуй за меня крепко моих родителей, и прошу вас, любите их так, как и я люблю своих братьев рабочих и свою идею, за которую вое отдал, что мог. Я по убеждению социал-демократ, и ничуть не отступил от своего убеждения, ни на один шаг до самой кончины своей жизни. Нас сейчас возите эшафота восемь человек по одному делу -- бодро все держатся. Постарайся от родителей скрыть, что я казнен, ибо это известие после такой долгой разлуки с ними их совсем убьет.

"Дорогой Алеша, ты также не беспокойся и не волнуйся. Представь себе, что ничего особого не случилось со мной, ибо это только может расшатать твои последние силы. Ведь все равно когда-либо помирать надо. Сегодня, 3 сентября, в 8 часов вечера, зашли к нам в камеру куча надзирателей, схватили меня за руки, заковали руки, потом выводили остальных, забрали под руки и повели в ночном белье, босых под ворота, где человек пятьдесят стояло стражи с обнаженными шашками, забрали и повели в 4-й участок, где приготовлена быль, петля, и так это смешно, как эта стража с каким-то удручающим ужасом смотрит не нас, как на каких-либо зверей, им, наверно, кажется, что мы какие-то звери, что ли, но ты честнее их. Ну, не важно, напиши куму самый горячий привет и поцелуй его и Федорова крепко за меня. Живите дружно и не поминайте меня лихом, ибо я никому вреда те сделал. Ну, прощайте, уже 12 часов ночи, и я подхожу к петле, на которой одарю вас последней своей улыбкой. Прощайте, Алеша, Митя, Анатолий и все добрые друзья,-- всех вас крепко обнимаю, жму руку и горячо целую последним своим поцелуем... Писал бы больше, да слишком трудно, так как скованы руки обе вместе, а также времени нет -- подгоняют. Конечно, прежде, чем ты получишь это последнее письмо, я уже буду в сырой земле, но ты не тужи, не забудь Анне Ильченко передать привет. Прощайте все, и все дорогие и знающие меня. Напиши Богуславскому и остальным. Последний раз крепко целую вас.