Мать обняла его, сама задыхаясь от слез.
— Мой дорогой… мой любимый… Ну, послушай: я помогу тебе… я увезу тебя… Перед тобой работа, перед тобой жизнь, может быть, полная славы и удач… Разве можно всем этим жертвовать ради детской минутной прихоти… Она пройдет — поверь мне — так же внезапно, как пришла… Но ты не должен больше видеться, родной мой, умоляю!.. Ты дай мне слово… Слышишь?.. Слышишь?..
Он отрицательно покачал головою.
Отчаянье Натальи Федоровны возросло. Теперь к нему примешивалось еще бессильное, горькое негодование.
— А, ты вот как!.. — сказала она с горьким упреком. — Тебе все равно, что я тут унижаюсь перед тобою, прошу и умоляю… Ты хочешь, чтобы я поступила с тобою иначе?.. Ну, хорошо!.. Так слушай же: я запрещаю… Слышишь — запрещаю!.. Я твоя мать… Я тебя пою, кормлю, воспитываю, и не позволю, чтобы какая-то выжившая из ума старуха и взбалмошная девчонка распоряжались твоей судьбой. Я не позволю!.. И если ты посмеешь идти против моей воли — ты мне не сын!
Юрий встал и, пошатываясь, вышел из комнаты.
— Одумается… Он слишком любит музыку… При том, он — нежный сын… он — умный мальчик…
Прошло две недели. Молча сходились к чаю, к обеду и ужину мать и сын, молча расходились, и каждому точно страшно было порвать это тяжелое, подневольное молчание. Подневольное потому, что, в сущности, каждому хотелось говорить, но рабы своего самолюбия или, вернее, ложного стыда — они молчали и расходились еще более угнетенными. Решимость Юрия крепла с каждым днем; всякие другие соображения меркли перед нею, хотя он старался быть беспристрастным и рассудительным. Забывая обидную сторону разговора с матерью, он становился на ее точку зрения и взвешивал все дурное, что могло произойти от его поступка. Но тут же, как сквозь пелену тумана, глядели на него живые, повелительные глаза, и охваченный молодой безумной страстью, он забывал все остальное, кроме них.
— Жизнь за тебя!.. — И он сгорал непреодолимым желанием отдать за нее жизнь. Тогда и мать, и его личные стремления и вопросы будущности сводились в такой ничтожной величине, по сравнению с этим отважным порывом, что всякое колебание становилось невозможным. Свидания у обрыва не прекращались; юношеская робкая страсть делала еще сильнее несознаваемую жажду любви.
Дома Ненси капризничала и злилась. Бабушка, свыкшаяся с мыслью, что «сумасбродство» должно совершиться, раз этого желает ее Ненси, более всего опасалась за ее нервы и готова была всячески способствовать даже ускорению этого «сумасбродства», лишь бы Ненси была спокойна.