Березы не молятся, но перед ясным закатом они так тихо, так проникновенно шелестят, точно хотят сказать: «Боже, как мы тебя любим... Боже, отец белых ночей...»
Над садом только что один за другим почти без перерыва прошумело и отшумело два дождя; оба сначала холодные, с острым стальным отливом, и частые, частые. Потом все реже, все теплее, золотистые, золотые, ослепительные и, наконец, еле ощутимые, совсем обессилевшие, молочно-парные.
Томительно жаркий день хотел было снова забрать силу, но было уже поздно – он понял это и только пуще побледнел. От голубого царства, которое казалось ему необъятным и бесконечным, скоро останется одна маленькая закатная полоска. Один ломтик золотистой дыни на ночном столике для той минуты, когда ты кончишь свою лазурную поэму, о поэт, и затем покрывало... черное покрывало.Ты, кажется, спрашиваешь, надолго ли?
Июньский день надо мною умирал так медленно и трудно, а я глядел в это время на радугу и сочинял стихи. Эти были плохие стихи, совсем плохие стихи, это была даже не стихотворная риторика, а что-то еще жалче. Но, боже мой, как я их чувствовал... и как я любил радугу... Мои банальные рифмы, мои жалкие метафоры!.. Отчего я не могу воскресить вас, о бедные нимфы, с линяло-розовым кушаком на белой кисее чехлов, с жидкими, но гладко причесанными косами, с мечтательными глазами, и в веснушках, предательских желтых веснушках на тонкой петербургской коже...
Я не докончил тогда моих стихов радуге – где-то близко не то запела, не то заныла старая итальянская шарманка...
Те, давние шарманки – отчего больше их не делают? Новые, когда они охрипнут, ведь это же одна тоска, одна одурь, один надрыв. А те, давние? Самым хрипом своим – они лгали как-то восторженно и самозабвенно.
Господи, что она играла тогда, эта коробка со стеклом, сквозь которое я так любил таинственную красную занавеску, символ тайны между жизнью и музыкой...
Она играла Верди, Верди – это я хорошо помню... И, кажется, Троватора... Да, да, это был Троватор, и он молил свою Элеонору проститься с ним, молил из картонной тюрьмы – Addio, mia Eleonora, addio![22]Прощай, моя Элеонора, прощай! (ит.).
Тогда ли только это было? Да, кажется, именно тогда. Не знаю, плакал ли я тогда, но теперь – я готов заплакать от одного воспоминания, пускай глупого и бесцветного, хоть нет надо мной больше ни погасающей радуги, ни белоствольных берез... Нервы, конечно... возраст также. Но искусство, искусство, скажете вы?
Надуманное чувство, фальшивые ноты, самодовольная музыка Верди, еще молодого...