Мужичонка отвечал руганью, поворачивался спиной к двери, лягал пятками окованные железом доски. В камере стоял звон, грохот и невозможный треск. Я зажал руками уши, со страхом глядел на бесноватого Тимоху.

Наконец буян, видимо, устал. Он сел на нары, закурил самокрутку в палец толщиною, глянул на меня осовелыми глазами.

— Тебя-то за что, малый?

Я не ответил. Стойло ли рассказывать пьяному человеку про наши тягостные дела? Что он поймет?

— Молчишь, голубь! — приставал Тимоха. — В карман кому-нибудь залез на базаре? С таких лет по кутузкам трешься. Драть вас, чертей, некому. Погоди, ночью всыплю пихтовых-еловых. Я тебя разуважу!

Вдруг он запел хрипло и надрывно:

И в последний мой час я завет вам даю:

Посадите вы ель на могилу мою!

Оборвал песню, шлепнул по нарам лаптем и мрачно сказал:

— Ску-у-у-чно мне. Э-эх, разуважу тебя, малый!