В юрту собрались гости. Тосман выкатил из-под нар бочонок, выбил из него втулку, наполнил кружку вином. Первую кружку он выплеснул в пылающий чувал, где на секунду вспыхнул синий огонек. Затем кружка пошла по рукам. Гости брали мясо из котла. Нам с дедом тоже подкладывали куски дымящейся лосины. Мы были уже сыты, но, чтоб не обижать хозяина, ели через силу.
Дед выпил с морозу кружку вина и сидел неподвижно, прислонившись спиной к стене. Старуха поднесла мне чашечку, наполненную кровью. В крови — кусочки печени и сырого уха лося. Я не знал, как быть. Тосман взял из чашки печень, сунул мне в рот. На хряще лосиного уха была шерсть. Я поморщился. Манси одобрительно шумели. Дед покрикивал:
— Ешь, Матвейко, ешь! Гляди, они какие добрые: самое сладкое тебе дают.
В юрту вошел пожилой манси в расшитой узорами оленьей малице, и хозяева начали угощать его. Он держал себя как начальник. Когда говорил — все смолкали, поворачивали к нему лица. Дед спросил Тосмана, кто такой новый гость.
— Это Лобсинья, — ответил Тосман. — Шибко богатый человек. У него триста оленей. Старшина, и русские купцы с ним за руку здороваются.
Лобсинья ел неторопливо и мало. Он, кажется, совсем не голоден и пришел только затем, чтобы оказать внимание счастливому охотнику.
Манси подходили к Лобсинье и о чем-то разговаривали с ним. Он отвечал, и все улыбались.
Но манси притворялись: без Лобсиньи было куда веселее. Он как-то стеснял, давил всех своим резким голосом, богатой малицей.
Лобсинья посидел недолго, простился и вышел из юрты. Хозяин проводил его за дверь.
Манси стали просить о чем-то большеголового старика в потертой малице, называли его Саввой и шунгуром, что значит — музыкант. Старик ушел из юрты и скоро вернулся с «лебедем»[5]. Его усадили на нары. Шунгур тронул рукою струны. Юрта наполнилась глухими звуками. Савва вполголоса подпевал струнам. Я не понимал слов, а песня была близка, понятна. В ней — голоса тайги, переклики птиц, зверей, вся эта жизнь, которую я видел впервые. Манси покачивали головами в лад с песней.